когда я вспоминаю бедствия, которые обрушились на советскую генетику в конце сороковых годов. На знаменитой августовской сессии ВАСХНИЛ 1948 года, когда облеченный диктаторскими полномочиями академик Лысенко громил биологию и биологов, в его окружении оказалось удивительно много евреев- ученых. Презент, Беленький, Рубин, Куперман, Кушнер, Фейгинсон, Халифман — они держались особенно нетерпимо и агрессивно. В стране бушевал шквал развязанного Сталиным антисемитизма, уже был расстрелян Еврейский антифашистский комитет, убиты виднейшие еврейские писатели, артисты, а Исай Презент, Нео Беленький, Борис Рубин и другие, как подлинные хозяева жизни, расправлялись с противниками Лысенко, а заодно и с противниками собственными. Незадолго до «дела врачей-отравителей» еврей-профессор Б. А. Рубин был назначен заведовать кафедрой биохимии в черносотенном Московском университете. Он и поныне занимает эту должность. Через много лет, когда от лысенковского диктата не осталось и следа, я спрашивал профессора Рубина, чем объяснялись его агрессивные речи и действия в пору августовской сессии ВАСХНИЛ 1948 года. И старый университетский профессор сказал, как о чем-то совершенно естественном:
«Иначе тогда вести себя было нельзя, или ешь других, или съедят тебя. Вы же помните судьбу Раппопорта…»
Я знаю профессора Иосифа Абрамовича Раппопорта. Генетика Раппопорта, которого после сессии Академии сельскохозяйственных наук (ВАСХНИЛ) полностью лишили возможности заниматься биологической наукой. И в свой черед расскажу о нем. Но сначала об этой формуле:
«Иначе вести себя нельзя…»
Формула эта на редкость живуча. Летом 1973 года, подписав вместе с другими академиками открытое письмо против Андрея Дмитриевича Сахарова, академик А. Н. Фрумкин, директор Института электрохимии, собрал у себя на даче самых близких друзей. Человек сумрачный и немногословный, семидесятивосьмилетний Александр Наумович Фрумкин и на этот раз не стал заниматься духовным стриптизом, но коротко и убежденно сказал, что если бы академики не сочинили и не подписали непристойного по своей сути письма против Сахарова, то Академию в целом ждали бы серьезные неприятности. Об этом Келдышу прямо заявили в ЦК КПСС. В ЦК готовили целую серию ударов по Академии, если она окажется неуправляемой. Так что акт подписания письма является прежде всего актом спасения главного очага российской науки.
После смерти А. Н. Фрумкина один из его родственников, сам ученый-химик, еще более уточнил для меня позицию старого академика. Фрумкин никогда не забывал, что он еврей. Какими бы наградами его не осыпали, он знал, что малейшая ошибка может для него как директора института оказаться губительной. В чаянии предстоящего разгрома Академии, он с полным основанием понимал, что начнут с него и ему подобных. Он не произнес перед своими близкими сакраментальную фразу:
«Иначе вести себя было нельзя…»,
но все его поведение говорило об этом. Как и поступки других академиков — Харитона, Браунштейна, Франка, Вула, — общественные поступки академика Фрумкина всегда были продиктованы тем чувством неустойчивости, неуверенности, которое все евреи-академики сознательно или бессознательно носят в себе. Эту деморализующую психологию усваивают и их сотрудники: ведь положение еврея-завлаба еще менее устойчиво…
Деморализация через национальное чувство? Не странно ли? Мой опыт показывает, что национальное чувство в условиях сегодняшней России стало одним из основных источников разрушения морали. Выше мы рассмотрели, как эти раздуваемые в политических целях чувства порождают безосновательные претензии у тысяч молодых и не слишком ученых Туркестана, Азербайджана и Киргизии. Особые права, даваемые национальной принадлежностью, как правило, развращают ученого. В то время как в национальных республиках СССР процветает национальная спесь, большинство евреев-ученых в России были бы рады, наоборот, забыть о своей национальной принадлежности. Им не позволяют этого и тем самым также развращают наиболее слабых. В нравственном плане ревальвация духовных ценностей в среднеазиатских национальных республиках ведет, таким образом, к тому же эффекту, что и девальвация духовного и творческого потенциала евреев-интеллектуалов.
Комплекс неполноценности у моих единокровных приводит подчас к развитию характеров трагикомических. Я уже говорил о встречах с рижским химиком академиком С. А. Гиллером (1915–1974). Директор научно-исследовательского института с международной репутацией, Соломон Ааронович даже у себя в квартире не решался говорить в полный голос. Едва беседа касалась национальных научных кадров (в Латвии это весьма щекотливая тема) или политики, как академик немедленно переходил на шепот. При этом испуганный взгляд его постоянно шарил по стенам давно обжитой квартиры в поисках того места, где может быть запрятано записывающее устройство. Страх перед любой неожиданностью, перед любым начальством — партийным, академическим, московским или рижским — заставлял ученого целыми днями скрываться от посторонних. В институте секретарше директора было приказано отвечать всем, что академика Гиллера нет на месте. Дома ту же функцию исполняла жена. Более всего академик боялся принимать в свой институт евреев. «Если я беру в свой институт бездарного латыша, меня хвалят, но если я начну брать евреев — это сразу погубит и институт, и меня», — шептал мне Гиллер и тут же просил никому не говорить и нигде не писать, что в Институте органического синтеза в Риге три еврея все-таки работают…
В отличие от Гиллера, московского иммунолога Георгия Яковлевича Свет-Молдавского (род. в 1926 году) трусом не назовешь. Помимо своих блестящих работ по иммунологии опухолей, профессор Свет- Молдавский известен как человек, который уже много месяцев ведет упорную борьбу с собственной неизлечимой болезнью. Сотрудники, работающие в его отделе в Институте онкологии АМН СССР, считают даже своего шефа человеком чрезвычайного мужества. Того же мнения держится и мой друг- кинематографист, недавно снимавший о профессоре документальный фильм. Пока фильм еще находился в работе, друг мой разрешал мне прослушивать записи разговоров ученого, его лекции и беседы с сотрудниками. В многочасовых, не вошедших в фильм, разговорах этих Свет-Молдавский, действительно, открывается как личность недюжинная. Но однажды, включив новую кассету, я прослушал короткий диалог, который обнажил, очевидно, тщательно скрываемый уголок в душе профессора. Свет-Молдавский рассказывал режиссеру о трудностях, возникающих перед ним как руководителем большого коллектива. Уже много лет, например, не может он взять в свою лабораторию врача Мишу Владимирского. Миша написал отличную диссертацию, проявил себя блестящим экспериментатором, но тем не менее парень до сих пор работает в скорой помощи. Взять его в институт онкологии невозможно.
— Почему же? — спросил кинематографист. — У него анкета неподходящая?
— Да, анкета. Миша — еврей.
— А вам самому ваше еврейство не мешает?
— Мне самому?.. — голос ученого стал вдруг вялым и тихим. — Мне самому… Мне не так уж мешает… Наверное, мешает… Как это называется… Это уже не для записи… Пауза.
Потом щелчок выключенного магнитофона. Тишина, за которой нетрудно угадать: кинематографист неосторожно прикоснулся к главной «болевой точке» в душе ученого.
Такова обстановка, в которой еврею-ученому приходится начинать и завершать рабочий день у себя на родине. Этические уступки, надрывы и надломы, которые одни исследователи считают чем-то само собой разумеющимся, а другие тщательно скрывают, но которые в конечном счете все равно разрушают и тех, и других. Противостоять разрушению трудно еще и оттого, что государственный «плановый» антисемитизм взращивает стихийные антисемитские настроения и в «частном секторе». Многие директора НИИ и заведующие лабораториями имеют ныне свой собственный, личный, так сказать, интерес в травле евреев. Не удивительно, что обложенные со всех сторон жертвы в конце концов перенимают предрассудки своих гонителей. Возникает национальная антипатия, перерастающая подчас в озлобление против всего русского. От некоторых ученых приходилось даже слышать, что антисемитизм — естественно присущ каждому