Нет, я не стал больше писать об Инюшине и его лаборатории, хотя он несколько раз приглашал меня приехать в Алма-Ату познакомиться со своими новыми достижениями. Только недавно, четыре года спустя после памятного вечера, я обратился с письмом к своим друзьям алмаатинцам с просьбой сообщить, как поживает Виктор Михайлович. И получил ответ: «Инюшин процветает».
Инюшин процветает, но у большинства научных сотрудников его планы, равно как идеи инженера Ханина и статьи академика А. Д. Александрова, успехом не пользуются. Всякая одержимость кажется массовому научному работнику излишней. Талантливые ученые смотрят на государственные требования и претензии как на докучную неизбежность, с которой, увы, приходится считаться. А деляги и искатели ученых степеней тем более не желают преклоняться перед кумиром «общего дела». Они видят в институте только место работы. Работа может быть выгодной или невыгодной, интересной или неинтересной. Но при чем тут идеология? Даже самый разговор о служении народу вызывает у большинства иронические улыбки. Социальное равнодушие охватывает и крупных, и мелких деятелей науки, и высоко моральных, и тех, кто начисто лишен каких бы то ни было моральных критериев. Люди просто устали от собраний, политзанятий, проверки результатов соцсоревнования.
К отчуждению между государством и творческой личностью ведет и тот факт, что все более коснеющая система уже не может взять даже там, где ученый еще готов дать.
Вспоминается вечер в московской квартире, где за столом, среди других гостей, оказалось четыре ученых-экономиста. Разговор велся совершенно откровенный. Сорокапятилетний доктор наук, автор двух монографий, рассказывал, что цены на внутреннем рынке СССР не имеют никакого отношения к себестоимости продукта и товара и потому не способствуют регулированию спроса и предложения. Ценообразование «с потолка» разрушает экономику страны. Но писать об этом запрещено. Другой специалист, связанный по роду деятельности с Госпланом СССР, сообщил, как каждый год «корректируются» задания пятилетнего плана, с тем чтобы провал этих планов можно было объявить победой. Третий экономист жаловался на то, что ни Госплан СССР, ни Совет Министров, ни министерства решительно не желают слушать рекомендации специалистов в области экономики. Чиновник, на каком бы этаже общественной лестницы он ни сидел, не желает никаких экономических преобразований и усовершенствований. Присутствовавшие принимали эти рассказы как нечто привычное и даже рутинное, и только один молодой кандидат наук снова и снова обращался к гостям с вопросом:
«Неужели в наших условиях творческому человеку действительно не остается места для полезной деятельности?»
Он не готов был еще принять ответ, который давно уже уяснили его старшие товарищи, и все пытался растолковать нам какие баснословные выгоды получила бы страна, если бы последовала его экономическим рекомендациям. Остальные только скептически покачивали головами.
Невозможность достучаться «в инстанции» лишает многих исследователей желания вообще что бы то ни было предпринимать, изобретать и даже печатать. Есть тем не менее тип ученого-оптимиста, который, хорошо зная об экономической и политической косности советской системы, лично для себя находит своеобразный «выход из положения». Такие глушат себя формулой:
«Критиковать — все могут, а я вот занимаюсь делом, я работаю! Надо поменьше болтать и побольше работать, и тогда все образуется».
Как именно образуется — оптимист думать не желает. Да и некогда ему думать: он работает. Честный труд, как панацея от всех социальных зол, имеет некоторое количество сторонников среди людей 35–45 лет, которым действительно хочется заниматься своей наукой, у которых есть интересные идеи, но которые способны к социальному анализу не более, чем орвелловский битюг Боксер. Люди этого сорта уже не согласны признавать себя неоплатными должниками государства, поэтому им не по пути с наиболее окостеневшей частью старшего поколения, но и с младшими у них мало общего. Я спросил одного из таких трудяг, доктора наук, генетика-ихтиолога, поддерживают ли младшие сотрудники его лаборатории версию о том, что хорошая работа ученых спасет нас от социальных и моральных бед. Ученый в ответ только горестно развел руками: младшие хорошо работать не хотят, да и не умеют…
При всей внешней привлекательности апелляция к напряженному научному труду часто служит лишь средством освободить себя от необходимости более пристально вглядеться в окружающую социальную ситуацию. Тот, кто твердит: «А я делаю дело!», как бы снимает с себя ответственность за все, что происходит вне его лаборатории. В среде ученых-техников и естествоиспытателей бытует даже представление о том, что интерес к делам общественным отвлекает исследователя, гасит его творческий запал. Работать надо не размышляя.
Поборник бодрого труда, освобождающий себя от общественных проблем, одновременно выносит за скобки и любые раздумья о моральной ответственности, о морали вообще. Выступая в городе физиков в Дубне, я напомнил слушателям о давнем примере мужества русской интеллигенции: в 1911 году, протестуя против полицейского вмешательства в жизнь Московского университета, профессура этого старейшего высшего учебного заведения покинула свои кафедры. В отставку одновременно подало более ста двадцати профессоров и доцентов.
— Ну и что же? — возразил мне из зала академик-физик. — А вы знаете, как низко после этого в университете упал уровень преподавания физики?
Я подумал, что академик шутит, и оглядел зал. Смеются? Нет, никто не улыбался. Для моих слушателей преподавание физики в университете вопрос серьезный…
Работать, не размышляя, — лозунг, настолько для всех удобный, что кажется даже: придумали его не ученые, а чиновники из министерства и ЦК. Создаваемая при этом психологическая конструкция настолько прочна, что сквозь нее к душе исследователя пробиться невозможно.
…В марте 1976 года в одном из лагерей Мордовии произошел многозначительный эпизод. Из барака, в котором держат группу осужденных за национализм украинских интеллигентов, на вахту (что-то вроде штаба лагеря — М.П.) вызвали одного заключенного. Его переодели во все новое и через некоторое время вернули в барак. Товарищи заподозрили подвох. Стали ощупывать одежду вернувшегося товарища и, действительно, в толще ватника обнаружили полупроводниковый, с пуговицу величиной, радиопередатчик и такие же крохотные питающие его батарейки. Это великолепное произведение современной научно- технической мысли должно было служить для того, чтобы лагерное начальство могло подслушивать разговоры заключенных. А если окажутся те разговоры недостаточно лояльными, то, опираясь на секретную радиоэапись, арестантов этих можно судить лагерным судом и давать им новые сроки заключения. Так, кстати сказать, не раз уже и делали.
Создатели аппаратуры едва ли знают, для какой цели используют их мастерство. Интересно, что они скажут, узнав о мордовской истории?
Возникла возможность поговорить об этом с московским ученым, кандидатом физико-математических наук Львом М. Мы встретились в гостях у общих знакомых. Раньше этого М. я никогда не встречал. Знал только, что трудолюбивый и небесталанный физик работает в секретном Институте космической медицины, что у него уже готова докторская диссертация, что сам он парень вроде не плохой, бывший боксер- любитель, но берет в жизни не столько бицепсами, сколько своей весьма толковой головой. Он был мне симпатичен, этот пренебрегающий галстуками сорокадвухлетний крепыш. Мордовскую историю слушал он внимательно и ответил не сразу, а помолчав. И сказал следующее.
«Если я стану думать над тем, как именно военные или кто-нибудь еще могут использовать мое изобретение, то я сойду с ума или суну голову в петлю. Если же, по соображениям этическим, я оставлю свою работу, то это приведет не только к уменьшению моей заработной платы, но и к тому, что как личность я не состоюсь в этом мире. Но я люблю свою работу, люблю свои идеи и свои „железки“. Они дороже мне всех и всяческих моральных абстракций…»
Так сказал без пяти минут доктор физико-математических наук М., и мне кажется, восемьдесят из ста его ровесников и товарищей ответили бы то же самое. Ибо они — рядовые советской науки, кормящиеся от