императрица подписала завещание с включенным в него Определением о регентстве.
Сам же Бирон рассказывает об этом так: «Остерман сидел у государыни в то самое время, когда я, входя в опочивальню, застал Ее величество вынимающей акт из-под изголовья. „Я утверждаю акт, — говорила императрица, — а вы, Остерман, объявите господам, чтоб они успокоились: прошение их исполнено“». Это произошло, согласно Краткому экстракту, «перед самою кончиною только за несколько часов, а именно 16 числа октября».[158] После этого Остерман запечатал завещание, датированное днем подачи (6 октября), и, по словам Бирона, придворная дама, подполковница А. Ф. Юшкова, близкая государыне, положила документ в шкатулку с драгоценностями императрицы.[159] Фельдмаршал Миних, которого не было в этот момент в опочивальне государыни, писал: «Предполагают, что императрица, находившаяся в большой слабости, подписала это завещание, а герцогиня Курляндская заперла его в шкаф, где хранились драгоценности. После этого Остерман приказал перенести себя в приемную императрицы, где уже собрались все вельможи, извещенные врачами о том, что императрица была при смерти». Там он и объявил о свершившемся.[160] То есть в записках Миниха вместо Юшковой появляется супруга Бирона, которая прячет завещание в шкаф (или, может быть, в шкатулку или в кабинет?). Может быть, Миних прав, и Бирон в своем рассказе об этом событии, для придания большей объективности происшедшему, «подменил» свою жену подполковницей Юшковой? Это могло отчасти отвести подозрения в подлоге. А они, эти подозрения, появились почти сразу же после кончины императрицы.
Анна Иоанновна умерла (или, как сказано в указе нового императора Иоанна III Антоновича, Господь государыню «из временного к себе, в свое вечное блаженство, отозвал») поздно вечером 17 октября 1740 года. Бирон писал, что императрица сохранила разум и память до последней минуты, попрощалась со всеми близкими, «потом велела себя соборовать и скончалась весьма покойно». Другие источники сообщают, что Бирон стоял в ногах у ложа императрицы до самого конца. Английский посланник Финч писал на следующий день в Лондон: «Ее величество, глядя на него, сказала „Не бойсь!“ („Nie bois!“) — обычное выражение в этой стране, означающее „Нисколько не бойся!“. Это были последние слова Ее величества».[161]
Тотчас после кончины государыни двери царской опочивальни были открыты и все могли увидеть ее тело на смертном одре. Все плакали и рыдали. Как сообщает Эрнст Миних, Бирон «громко рыдал и метался по горнице без памяти. Но спустя минут пять, собравшись с силами, приказал он внести декларацию относительно его регентства и прочитать перед всеми вслух». Генерал-прокурор Трубецкой подошел поближе к горящим на столе свечам и начал читать бумагу. Бирон, несмотря на свое горе, заметил, что принц Брауншвейгский не подошел к Трубецкому, и «спросил его неукоснительно, не желает ли и он послушать последнюю волю императрицы. Принц без возражения подчинился и подошел к Трубецкому поближе».[162] Упоминания о том, откуда извлекли завещание, у Миниха-сына нет.
Иначе изображает все сам Бирон, хотя и из его записок видно, что безмерное горе и рыдания не помешали ему озаботиться о вполне земном, материальном. После кончины императрицы, пишет Бирон в своих записках, он сидел в антикаморе, где его «первой заботой было запечатать драгоценности императрицы». Тут к нему «пришли… сановники и спрашивали, где завещание государыни. Я направил их к подполковнице Юшковой, которая и указала справившимся известную шкатулку с драгоценностями. Шкатулку отпечатали в присутствии принца Брауншвейгского, вынули из нее завещание, сняли с него конверт, и генерал-прокурор князь Трубецкой во всеуслышание прочел содержание акта о регентстве».[163]
Финч тоже получил от кого-то информацию об обстоятельствах появления на публике завещания императрицы, но дает иную интерпретацию происшедшему. В его рассказе тоже фигурирует некая любимая государыней камер-юнгфера, которая всегда пользовалась ее доверием. Заметим, что именно такой придворной дамой и была Анна Федоровна Юшкова. Финч продолжает, что в тот самый момент, когда вошедшие в покои императрицы сановники хотели опечатать комнату, в которой хранились драгоценности государыни, эта дама «объявила, что государыня подписала в ее присутствии бумагу, принесенную Ее величеству в начале болезни графом Остерманом, приказала затем отнести эту бумагу в комнату с драгоценностями и принести себе ключи от этой комнаты. Принесенные ключи с той самой минуты постоянно лежали под подушкой больной, которая в то же время сказала любимице, что спрятанная бумага — бумага чрезвычайной важности, но что о ней следует строго молчать впредь до кончины государыни, а затем объявить, где найти ее. Содержание бумаги рассказчице было неизвестно». Невзирая на это, присутствующие требовали, чтобы комната была немедленно опечатана. И тут вмешались Бирон и Бестужев. Они стали «решительно настаивать на том, чтобы бумага была сперва прочтена, так как по всем вероятиям и по заявлению камер-юнгферы она должна заключать в себе данные чрезвычайной важности, способные полнее выяснить последнюю волю усопшей. Бумагу достали. Она оказалась запечатанной личной печатью Ее величества, всегда хранившейся при ней. Когда бумагу вскрыли — она оказалась документом, назначающим герцога регентом; документ был подписан государыней и помечен 6 октября, то есть тем самым днем, когда граф Остерман вручил ее покойной». После этого Трубецкой прочитал ее присутствующим.[164]
В материалах следствия по делу Бирона также отмечалась особая суетливость герцога после кончины императрицы, его желание не упустить момент для обнародования этого тогда почти никому неизвестного документа: «Как Ее императорское величество скончалась и конторку с алмазными вещами печатать стали, он, Бирон, не умолчал того, чтоб и его желание тамо спрятано, но восхотел, дабы скорее оное на свет произвести, тотчас сказал, что в тех вещах Ее императорского величества последняя воля лежит, и приказал оную отдать не другому кому, как советникам своим, что ими в действие и произведено».[165]
По рассказу Бирона, кроме него, Остермана, и Юшковой, у постели государыни в момент подписания завещания никого не было. Почему конверт с документом чрезвычайной важности запечатывал только Остерман, причем в присутствии одного Бирона да госпожи Юшковой? Почему для придания достоверности столь важному государственному акту не были приглашены генерал-прокурор Сената Н. Ю. Трубецкой и другие высшие сановники? Не было в этот момент и обычно освящавшего подобные церемонии священника или иерарха Синода. Почему завещание не было передано сразу в Сенат, и его куда-то унесла госпожа Юшкова (или в редакции фельдмаршала Миниха — жена Бирона)? Да и была ли императрица в тот момент в состоянии подписывать какие-либо бумаги? Положение Анны Иоанновны стало уже критическим — недаром в манифесте о преступлениях Бирона от 14 апреля 1741 года сказано, что в момент подписания Акта государыня находилась «в крайнем изнеможении и беспамятстве и близ самой смерти».
Следователи в 1741 году обвиняли Бирона в сокрытии от окружающих того обстоятельства, что завещание было подписано умирающей императрицей буквально за несколько часов до ее смерти, в то время как на самом документе стояла другая дата — 6 октября. Делалось это, полагали следователи, для создания впечатления, чтобы «всяк думал, яко бы оное заблаговременно от Ее величества апробовано».[166] Действительно, в этом эпизоде, как и во всей «затейке Бирона», нельзя не усмотреть элементов политического жульничества.
Вся кулуарность подписания этого важнейшего государственного акта, да еще датированного задним числом, настораживает и укрепляет подозрения в подлоге. Из текста обвинения по делу А. П. Бестужева- Рюмина выясняется поразительная вещь. В седьмом пункте обвинения сказано, что Бестужевым «оное Определение набело писано 7-го, а число поставлено 6-е, подписано же 16-го октября,