Соловки считались самой страшной монастырской тюрьмой. Узнав, что их влекут на Соловки, несчастные исповедовались и причащались, как перед смертью, — жизнь в узких, где не разогнуться, камерах-щелях, в глубоких ямах, в холоде, темноте и безмолвии не была долгой, да она не являлась уже и жизнью. Позже в своей челобитной один из заключенных Соловков Михаил Пархомов просил, чтобы «вместо сей ссылки в каторжную работу меня (б) отдали, с радостию моей души готов на каторгу, нежели в сем крайсветном, заморском, темном и студеном, прегорьком и прескорбном месте быти». Неслучайно, что именно с Соловецкого лагеря в 1920-х годах началась система ГУЛАГа, сожравшая жизни миллионов наших людей.
Но, ссылая Брауншвейгское семейство на Соловки, Елизавета все равно беспокоилась, как бы они не сбежали. Специально посланному вперед конвоя эмиссару, полковнику Чертову, ехавшему будто бы молиться в Соловецком монастыре, было приказано посмотреть, нет ли в монастыре других ворот или какого тайного хода, тотчас такие ворота и ходы заделать, снять план монастыря и для дальнейшего совершенствования его режима прислать в Кабинет.
Корф, судя по его письмам, не был тупым служакой-исполнителем. У него было доброе сердце, он понимал, что его руками делается неправедное дело. Поэтому, будучи еще в Москве, они вместе с обер- секретарем императрицы Черкасовым запросил государыню, нельзя ли с майором Миллером отправить из Ораниенбурга приставленных к мальчику сиделицу и кормилицу, чтобы он, оказавшись между незнакомыми людьми, не плакал и не кричал. Иначе трудно будет сохранить предписанную указом тайну доставки узника Григория. Бумага была послана вице-канцлеру М. И. Воронцову, сопровождавшему государыню в поездке на Украину. Из Орла Воронцов прислал ответ: императрица, прочтя присланный документ, «изодрать его изволила, объявя, чтоб господин Корф по силе прежнего Ее величества соизволения, которое неотменно пребывать имеет, поступал».[506]
Приехав в Ораниенбург, Корф оказался в трудном положении. Возможно, уже в дороге он получил дополнительную инструкцию, в которой было определено, кого из сопровождавших принца и принцесс придворных ему следует взять с собой на север. Среди названных в инструкции лиц не оказалось фрейлины Юлии Менгден. Была упомянута только ее сестра Бина, которая, как известно, отказалась принять предложение Елизаветы и войти в штат фрейлин новой государыни, чем обрекла себя на общую с правительницей судьбу. Как видим, Елизавета нарушила данное принцессе в ночь переворота обещание не разлучать ее с Юлией.
Ознакомившись с обстановкой в Ораниенбурге, увидав лежавшую в постели опять беременную Анну Леопольдовну и рядом с ней верную Юлию, Корф вновь заколебался. Его приезд смутил всех узников, решивших было, что, наконец, их скитания кончились и что жизнь на новом месте будет налаживаться — комендант Гурьев деятельно занялся ремонтом помещений и благоустройством крепости, давно уже потерявшей оборонное назначение и заброшенной. Появление столь важной персоны от государыни (Корф был женат на двоюродной сестре императрицы, графине Скавронской) несло арестантам новые неприятности и испытания, и они это чувствовали. В первый день Корф даже не решился сказать узникам о цели своего приезда, а в рапорте запросил императрицу, что ему делать, если болезнь принцессы усилится, и заодно заметил в отчете, что известие о разлучении Анны Леопольдовны с Юлией станет для принцессы страшным ударом, — Корф, конечно, знал об их отношениях и обещании императрицы. О переезде в новое место (не уточняя, куда именно, — а Брауншвейгская семья отчаянно страшилась ссылки в Сибирь) Корф поручил им сообщить менее тонкокожему Гурьеву. В ответ раздались всеобщий плач, рыдания и заверения, что все они покоряются своей судьбе, но скорбят об очередной немилости государыни. Корф так и не решился объявить Анне Леопольдовне о том, что ее разлучат с Юлией, а прибег к обману. Он сказал только, что из-за недостатка лошадей Менгден двинется за ними позже. Бывшая правительница почти догадалась, что имел в виду Корф, и, думая не о себе, а о своей подруге, отвечала: «Я просто не знаю, что с нею будет, когда она узнает об окончательной разлуке».[507] По дороге, увидав, что повозка с Менгден так их и не нагнала, Анна Леопольдовна впала в такое отчаяние, что пришлось останавливаться и пускать ей кровь — тогда это считалось самым радикальным лечением от всех болезней. По раскисшим от грязи дорогам, в непогоду и холод, а потом — и под снегом арестантов медленно повезли на север.
Задумаемся над происшедшим. Обращают на себя внимание как поразительная покорность этой женщины, так и издевательская, мстительная жестокость императрицы, которая была продиктована совсем не государственной необходимостью или опасностью, исходившей от этих безобидных женщин, детей и генералиссимуса, не одержавшего ни одной победы, а ненавистью и… завистью государыни. В этой истории отчетливо видны пристрастия Елизаветы. В марте 1745 года, когда Юлию и Анну уже разделяли сотни верст, Елизавета взялась за старую тему и написала Корфу: «У принцессы спросить о алмазных вещах, кои от нее отданы, понеже многих не является, и что объявит, то, записав, по прибытии сюда нам донесть». И ниже собственноручная приписка государыни, пышущая ненавистью: «А ежели она запираться станет, что не отдавала никому никаких алмазов, то скажи, что я принуждена буду Жулию розыскивать (то есть пытать.
Чем можно объяснить ненависть Елизаветы к Анне Леопольдовне, не представлявшей для нее никакой угрозы? Исходя из знания характера и привычек императрицы, можно представить, что Елизавете было невыносимо слышать и знать, что где-то живет эта женщина, окруженная, в отличие от нее, императрицы, детьми и семьей, у которой есть близкая подруга, верная в радости и в горе, что есть люди, разлукой с которыми вчерашняя правительница Российской империи печалится больше, чем расставанием с властью, что ей вообще не нужна власть. Примечательно, что Анна Леопольдовна сразу же приняла навязанную ей скромную роль принцессы, супруги иностранного принца, и никогда не упоминала, что она великая княгиня и правительница. Что бы она ни думала об этом на самом деле, во всех письмах и обращениях через охрану Анна Леопольдовна безусловно признавала себя подданной Елизаветы, выдерживая принятые формулы обращения покорной рабыни к великой государыне, как это было сказано в присяге, которую Анна подписала: «Хочу и должен Ея императорскому величеству верным, добрым и послушным рабом и подданным быть».
Даже если это не соответствовало ее внутренним ощущениям, можно безусловно сказать, что, окруженная десятками потенциальных доносчиков по присяге и призванию, Анна Леопольдовна вела себя в политическом смысле безупречно, и это тоже, вероятно, раздражало Елизавету, недавно насладившуюся кровавой расправой с Натальей Лопухиной. Лишенная, казалось бы, всего: свободы, нормальных условий жизни, потом старшего сына, близкой подруги — эта женщина не билась, как ожидала Елизавета, в злобной истерике, не бросалась на стражу, не наговаривала дерзостей на полноценный донос по «Слову и делу», а лишь покорно принимала всё, что приносил ей начинающийся день, еще более печальный, чем день вчерашний. И это бесило Елизавету, не способную понять такой характер, такую личность. В принципе, мучения императрицы проистекали из ее слабости, непростительной для узурпатора, — она все-таки никак не могла приказать тайно убить Брауншвейгское семейство. Елизавета была искренне верующей, переступить принцип «Не убий» было выше ее сил. Учитывала она и международный резонанс, который в случае такого злодеяния мог быть убийственным для репутации России. Даже в более суровые времена Наполеона расстрел герцога Энгиенского вызвал целую бурю в недружной, но чувствовавшей свое родство семье королей и герцогов Европы. Это чувство было присуще и самой Елизавете, так рьяно напустившейся на прусского короля Фридриха, поступившего, как разбойник, с одним из членов этой семьи — королевой Венгерской Марией Терезией. Да и свое родство с Анной она тоже порой ощущала, и тогда арестанты