прояснилось. Преследовать партизан немцы не осмелились. Вместо преследования их заставили тушить на станции пожар.
4
Давыдову из штаба фронта:
«Ночью авиация бомбила Брянск. Немедленно сообщите результаты».
Старику от Давыдова:
«Немедленно сообщи результаты последней бомбежки Брянска».
Давыдову от Старика:
«Авиация разбомбила эшелон обмундированием и продуктами. Выведена из строя водокачка, сильно повреждены пути. Собираюсь возвращаться в отряд».
Давыдову из штаба фронта:
«Срочно доложите, что конкретно сделано с дорогой Брянск — Лопушь, приостановлено ли движение?»
В штаб фронта от Давыдова:
«Ночью совершен налет на станцию С-кую. Уничтожено три цистерны с горючим, пять платформ с орудиями, до 100 гитлеровцев, взорван мост. Имеем убитых и раненых».
Давыдову из штаба фронта:
«Установите наблюдение за движением по Ревенскому большаку, установите наличие автотранспорта, характер грузов и их направление, движение воинских частей».
ТРЕВОГА ЗА ОЛЮ
1
Оля умирала. У радистки Нины, нескладной и некрасивой девушки, не просыхали слезы. Она жалела Олю, хотя и узнала-то ее всего несколько дней назад.
Для Оли соорудили отдельный шалашик, рядом с шалашом, в котором жили два раненых партизана. Один из них лежал со смертельной раной в животе, он медленно и неотвратимо угасал. Мертвенная желтизна тронула остро выступающие скулы. У него были рыжие отвислые усы. Его давно не брили, и рыжая жесткая щетина густо вылезла на ввалившихся щеках, на подбородке. Партизан знал, что умирает, и ждал конца, как избавления от невыносимых мук.
Однажды Лукин сидел в шалаше у Оли и услышал стон, а может быть, не стон? Не смог разобрать. Видимо, старому партизану плохо, и он нуждается в помощи. А кто поможет? Нина выходила на связь с отрядом, молодой партизан с перевязанной рукой бродил по лагерю — он вообще избегал подолгу бывать в шалаше.
В шалаш побежал Лукин, но остановился у входа пораженный.
Рыжий партизан пел. Голос был хриплый и слабый. Но мелодию выводил отчетливо. То была заунывная, хватающая за сердце мелодия незнакомой Лукину песни. О чем-то печальном рассказывала песня, родилась она давным-давно — в тяжелые крепостные времена.
Лукин вернулся к Оле на цыпочках, словно опасаясь спугнуть ту песню, и опустился перед лежанкой на колени. А лежанку Оле сделали из папоротника и еловых веток, застлали плащ-палаткой. Девушку укрыли теплой Юриной шинелью. Он взял слабую горячую руку, лежавшую поверх шинели, обеими руками, тихо пожал, боясь причинить нечаянную боль.
Оля открыла глаза, слабо, с благодарностью улыбнулась и еле слышно спросила:
— Что там?
— Поет, — ответил Лукин. — Ему тяжело, а он поет.
И вдруг горячий шершавый комок подступил к горлу — от того, что умирающий солдат поет печальную песню, от того, что Оля тоже угасает на глазах и ни тому и ни другому сейчас никакая сила, наверно, помочь не может. Но почему? Почему нельзя помочь? Почему Оля должна умереть? Это несправедливо! Она хотела спасти его, Лукина, и сама попала под пулю. Он виноват кругом. Виноват потому, что плохо завязал в самолете вещевой мешок, прыгнул, когда не надо было прыгать, не мог отвернуть от проклятого пенька. А нога почти не болит. В конце концов, не следовало соглашаться ехать с девушкой. Надо было отлежаться в подполе денек-другой, а потом уйти самому, не втравляя в это дело Олю.
— Что ты, Юра? — спросила она одними губами и облизала их языком.
— Не бойся, я буду с тобой всегда, — горячо зашептал Лукин.
Оля устало прикрыла глаза. На кончиках губ — благодарная улыбка, наперекор боли, наперекор слезам, которые жгли ей глаза. Но вот губы напряглись, на лбу выступила испарина — опять одолевала боль.
Лукин выбрался из шалаша, словно пьяный. Глядеть на ее страдания — сплошное мученье! Хочется плакать и кричать во все горло:
— Спасите Олю! Спаси-и-те!
Старик не посылал его на задания, берег, а зачем? Лукин робел, боялся прийти и без обиняков сказать:
— Не могу и не имею права сидеть без дела! Пошлите на задание! На любое!
Не мог побороть робости. Изливал душу Щуко, в тайной надежде, что дойдет это и до Старика. А Щуко покровительственно увещевал:
— Дурная голова! Сиди и не рыпайся, ибо какой ты солдат? Да у тебя ж нога, ну, что у тебя за нога? Хромая!
— Не болит она у меня!
— Тут дурней, хлопец, нема. Я ж не слепой, вижу, как ты ковыляешь. Герман прижучит — не уйдешь. А герман теперь злой-презлой, вон его как чешут на фронте, в хвост и в гриву. Нам сунуться нигде нельзя — вон сколько его сгрудилось, ибо здесь прифронтовая полоса. Отдыхай, набирайся сил, дел и на твой век хватит. Разумеешь?
— Все равно неправильно! — упрямо твердил Лукин.
— Тоди пойди и скажи Старику. Пойди, пойди, — улыбнулся Щуко. Он уже раскусил слабость парня — к командиру не пойдет.
Но почему Юра должен бояться Старика? Он что — зверь, дьявол? Что может сделать мне, красноармейцу Лукину? Старик такой же человек, как и я, чуть постарше, борода не в счет. Я тоже могу