защитительное письмо о Чугуевой, адресованное товарищу Сталину Иосифу Виссарионовичу, «было опущено в обыкновенный почтовый ящик» — ведь этой фразой, этим Митиным поступком заканчивается повесть. Логика тогдашней общественной, политической жизни заставляет предполагать, что и Митя, и Васька проследовали либо в ссылку, либо в лагеря. Однако и тогда в русской жизни было много алогичного, к тому же май 1935 года еще не май 1937-го, и комсомолец, ударник Метростроя, сын родителей, погибших в классовой борьбе, мог рассчитывать на толику внимания или на демагогически-справедливое отношение Сталина или кого-либо из его сподвижников. И так же, как то, что Митя стал одним из многих миллионов заключенных ежовско-бериевских лагерей, возможно и другое: он спокойно дожил до войны и погиб на ней или даже вернулся с нее в орденах и медалях, строил новые линии Московского метро или, выучившись, стал инженером, руководителем предприятия.

Собственно, и о дальнейшей судьбе Маргариты Чугуевой мы тоже так ничего и не узнаем — по своей ли воле она исчезла с подмосковного облицовочного завода, где оказалась после Метростроя, или не по своей.

Что здесь: несколько удивляющее пренебрежение писателя к своим собственным героям? Или дело в авторской надежде еще раз вернуться к этим людям и в следующей книге рассказать о том, что с ними произошло в другие годы и периоды нашей и их истории?

Не исключая второго предположения, склоняюсь все же к тому, что повесть С. Антонова посвящена не Чугуевой и Платонову и соответственно не ее тяжким жизненным перипетиям и не его бравому бригадирству и ураганному роману с Татой. Повесть посвящена времени. И, думаю, пришлась очень впору — когда к ней внимательнее приглядятся и критики, и читатели, она еще скажет свое важное и решающее слово в кажущихся иногда безвыходными спорах о тридцатых годах: что же это за десятилетие — десятилетие энтузиазма и веры или десятилетие страха и постепенно всеохватывающей безнадежности?

Безвыходными и бесконечными эти споры кажутся из-за того, что оппоненты стремятся окрасить это время в какой-либо один колер, настаивают на этом колере, не принимая во внимание ни фактов, ни документов, представляемых сторонниками другого колера, не щадя их чувств и настроений.

Критики в разное время — начиная с дебюта писателя, — писавшие о Сергее Антонове, почти всегда прибегали к одному эпитету, а если даже не применяли его впрямую, он так четко подразумевался, что сам собой читался на страницах рецензий и статей. Эпитет этот — «честный». И он относился к нему по праву. Даже если вспомнить его давние «Поддубенские частушки» и сообразить, что написаны они были о послевоенной деревне, материально более чем неблагополучной, все равно и сейчас не находишь в них фальшивой и тем более лживой интонации: в этой повести отображена атмосфера молодой, тогда еще не окончательно угасшей надежды, надежды, существовавшей рядом и наряду с нищетой и бесправием деревенской жизни тех лет. Да, он не мог тогда показать обеих сторон медали, но ту, что показал, показал без преувеличений, без приукрашивания.

«Ваську» писал автор и человек куда более зрелый, чем молодой автор «Поддубенских частушек». И хотя создавалась эта повесть во времени, когда по-прежнему медаль должна была представляться только своей казовой стороной, Сергей Антонов уже не хотел, не мог ограничиться полуправдой, ему легче было смириться с тем, что какое-то время, сколь угодно долгое, книге суждено остаться ненапечатанной.

Так что и художественная, и этическая сила «Васьки», пока еще не оцененная в полной мере, состоит как раз в том, что в повести отражено время во всей его противоречивости, даже в резкой противоположности и несходимости составляющих его векторов. Эти векторы сталкиваются, противоборствуют не только на большом пространстве, воплощаясь в мыслях и поступках различных персонажей эпохи и книги, ей посвященной, но и в душе и сердце одного человека.

Кроме того, что Антонов — честный художник, он еще и тонкий художник. И к самым большим достоинствам этой повести нужно отнести то, что главной противоборствующей парой в ней являются не, скажем, Митя и начальник шахты Федор Ефимович Лобода или Митя и инженер Николай Николаевич Бибиков и даже не Митя и Административная Система, олицетворяемая Первым Прорабом Лазарем Моисеевичем Кагановичем или другими неназываемыми силами (но описанными так или иначе, когда писатель в документальных отступлениях говорит о немыслимых решениях и приказах, о невозможных сроках строительства и т. п.), а Митя и Тата, то есть пара любовная, чей пламенный роман, чья истинная, неподдельная, горячая любовь предстает перед читателем от начала до конца.

Но прежде все-таки нужно хоть несколько слов сказать о жизненном фоне, на котором этот роман разворачивается. За исключением некоторых, очень редких мест (ну, например, такое: «В тысяча девятьсот тридцать четвертом году на строительстве Московского метрополитена работало больше семидесяти пяти тысяч человек. Среди этих семидесяти пяти тысяч были люди и с высшим образованием, и вовсе без образования, коренные москвичи и приезжие, мобилизованные, завербованные, переброшенные, посланные по комсомольским путевкам, пришедшие по вольному найму и сезонники» — дающее, кстати сказать, представление о том стихийно создавшемся, вопреки вовсю внедряемой плановости, «вавилонском смешении языцей», которое начало охватывать столицу именно со строительством метро и продолжается по сей день), фон этот не рисуется С Антоновым специально, в многословных и по возможности исчерпывающих описаниях. И в то же время он очень богато представлен в повести, можно сказать, она заполнена тогдашней жизнью. Внешнее и внутреннее содержание этого фона, этой жизни возникает едва ли не в каждой художественной детали, едва ли не в каждой реплике действующих лиц: в рассказе о том, как церквушку-однолуковку приспособили для приготовления бетона, в атмосфере ожидания приезда Кагановича на шахту, в том, как проводят «политудочку» в комсомольской организации и как профессор- ихтиолог встречается со своим предполагаемым зятем, в описании коммунальной квартиры, где живет инженер Бибиков, и Колонного зала, где проходит торжественное собрание с участием Сталина по поводу открытия метрополитена. В смешных или почти что непонятных сейчас для нас, но более чем серьезных тогда фразах: «Тебе что, не доводили до сведения, что бога нет?»; «Почему плохо думать, что в нашей партии уклонов больше не будет?»; «У нас дисциплина железная. Куда тебя поставят, там и стой»; «С лицевой стороны — отличная работница, а с изнанки — вредитель…» В показе взаимоотношении между людьми, то бесконечно демократических, вчера еще немыслимых, то со все увеличивающейся примесью властного хамства, с одной стороны, и угодливого холопства, с другой.

Уверен — медленное, вдумчивое, а то и комментированное (особенно для молодого читателя, которому могут быть незнакомы, непонятны многие реалии, встречающиеся в повести) чтение этой маленькой повести может рассказать об эпохе столько, сколько не расскажут иные пухлые тома.

В ней встает не эпоха беспримерного трудового энтузиазма и не эпоха нарастающего и тоже беспримерного террора, обращенного против собственного народа, но эпоха, в которой в каком-то странном, немыслимом клубке перемешано то и другое. Воистину вдохновенный труд сосуществует со смертным ужасом ошибки, промашки — и маркшейдер Гутман вешается, «когда ему почудилось, что направление штольни неверно задано». Высокая техническая образованность подчиняется и служит поразительному невежеству и нахрапистости — и инженеры Бибиков и Ротерт вынуждены исполнять приказы безграмотных Лободы и Кагановича, невзирая ни на какие жертвы, материальные и человеческие. Прорастающее человеческое и трудовое достоинство рабочего, крестьянина, интеллигента может быть моментально вытоптано канцелярской закорючкой в отделе кадров или в каком-либо другом отделе. Правда может стать орудием страха и дичайшей несправедливости. И человеку иногда впору отказаться от головы и сердца, так непоправимо страшно запутывается он в своих чувствах и мыслях, не просто соглашаясь с настырной ложью и несусветицей, но даже восторженно прикипая к ней, соглашаясь отныне считать ее правдой.

Вот Маргарита Чугуева, еще два или три года тому назад сосланная вместе с отцом — раскулаченным, а на самом деле трудовым крестьянином, в «кислые болота», с отцовского благословения бежавшая оттуда и чудом добравшаяся до Москвы, где она стала ударницей Метростроя, стоит у Пушкинской площади и глядит на торжественный «кортеж героев Арктики» — возвращающихся челюскинцев, чьему спасению радуется вся страна, вся столица, вся площадь. «Чугуева забыла и про письмо, и про Осипа. Мимо нее двигалась победа, ради которой до срока померла мама, ради которой мокнет в сибирских болотах работящий отец, ради которой сама она копается под московскими домами. Солнечное, ни с чем не сравнимое чувство счастья и гордости затопило ее».

Это, наверное, самое трагическое место в повести. Вкрапленное между полукомической сценкой с милиционерами и осодмиловцами и задушевным разговором Риты и Таты, оно даже не вдруг заметно, мимо

Вы читаете Овраги
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату