«Больше, важнее», – повторял он возбужденно, не понимая происходящей в нем нелепой в открытой вражеской степи перемены. «Так бывает перед концом!» – вспомнил он где-то читанное. – «Просветление, вспышка чувств», – но от начатого не отступился. «Если бы он меня понял», – напал Павел на первопричину, о которой знал, о которой все время думал и которую только сейчас, на краю бездны, так ясно и просто для себя выразил. Он внутренне замер от этой все объясняющей мысли, застывшее, выжидательно приподнятое крыло капитанского «ЯКа», когда Павел от него отходил, вырисовалось перед ним. «Понял, не поверил. Не решился. Не хватало духу… Бортпайка-то нет, бортпаек-то слопал!» – ужаснулся Павел своему положению на пустыре.
Два тонких вигвамных дымка курились над бледно-зеленой стерней, мягко его принявшей, совершенно так же, как затухали две воронки, два свежих погребения на границе таганрогского аэродрома, и это случайное мелкое сходство, остро им схваченное, дало толчок исстрадавшемуся воображению, и тихий, подсушенный ветром озимый клин, где он стоял, наполнился грохотом грузовиков, мотоциклов, гиканьем и свистом автоматчиков, летевших за своей добычей, за капитаном Горовым и сержантом, севшим рядом («Егор капитана не бросит… Спарились!..»).
Только предсмертные минуты неповторимы в кругах человеческой жизни.
Смерть, надвигаясь на Горова в зеленых, шестиосных грузовиках, посылала ему самые страшные из последних минут, какие могут выпасть человеку, делая его бессильным свидетелем им же порожденной трагедии. Финал ее сверкнул, как грозовой разряд, высвечивающий мертвенным светом каждую былинку, но слишком краткий, чтобы все увидеть; потрясенное сознание успевает лишь воспринять то, что стоит перед глазами. Алексей не сразу понял, что громовая пальба, впервые им услышанная, вызвана появлением его самолетов и против них же обращена: он искал глазами лидера. Его в небе не было. Лидер исчез, непостижимо и зловеще, как японец в морозной синеве далекого Сихотэ-Алиня. Над летным полем, сжигая последние капли, пошатывались в кучно вспухавших разрывах «ЯКи», не знавшие спасения. Одному зенитка отбила крыло. Он кувыркнулся и рухнул, оглушив Горова взрывной волной; ярость орудийного грохота возросла. Оберегаясь от комьев земли, от взлетавших обломков, Горов увидел, как другой «ЯК», расстрелянный «эрликоном», вспыхнул на посадочной. С трудом удерживаясь на ногах, промеряя убывавшее расстояние до мотоциклов, до грузовиков, чувствуя необратимый лет секунд, Горов не в силах был отвлечься от маленького «ЯКа», опоясанного белым, как фата, кольцом. Мало сказать, что летчик его не растерялся, – он вел с немецкой зениткой игру в пятнашки, от которой веяло жутью. Увернувшись от залпа, в него нацеленного, уклоняясь от прерывистых очередей, его настигавших, он облапошивал орудийную прислугу, как хотел, доводя ее до осатанения; он знал и умел нечто, Горову недоступное. Колпак кабины был откинут, лента охватывала развевавшиеся волосы – Бахарева! Она одна состязалась в небе с врагом. Лидер сгинул, да Горов больше к нему и не взывал. Он отторгнул лидера от себя. На черной, оттаявшей, скользкой земле он один расплачивался за все и судил себя, как умел, воздавая должное видению надежды, – пока летчик в небе, надежда остается, а Бахарева, изловчаясь, гнала вперед. Она сработала лучше, чем он, капитан, распознала вражеский аэродром. Не влетела с маху, как он, в западню. «Трасса!» – задним числом воскресил он не понятый им сигнал, вопль отчаяния, которым потряс небо лейтенант Гранищев. И она, возможно… Какого парня упустил, Горов. Какою пренебрег подмогой. Ведь кроме верности, умения держаться рядом, – как дорог в нашем деле опыт, навык строгого контроля. Горов, Горов, задвинул лейтенанта в хвост. Потому что скромен, не упирает на заслуги. Без претензий и без ореола. Поставил его замыкающим. Так он и там – теперь-то это ясно – из кожи лез, стараясь образумить капитана… В голове бы колонны держать сталинградца. Рядом. Глаз с него не сводить, каждому знаку внимать.
Бахарева, лишая немцев торжества удачи, рвала силки, расставленные для «ЯКов». Стараясь за всех, она как бы подтверждала правоту капитана, отдавшего ей место справа от флагмана; проскальзывая среди частых дымков, выворачивая на восток, к дому, к своим, она вызвала у Горова, безмерно перед нею виновного, целящее чувство отмщения… «Уйдет… уйдет», – подгонял, подхлестывал ее Алексей, врастая в землю, ставя в заслугу Бахаревой литры сэкономленного ею на маршруте бензина: молодцом держалась, мастерски, не елозила в строю, не газовала. «Она и здесь меня превзошла», – свел было Алексей свою ужасную перед всеми вину к расходу горючки; другой, безжалостный голос в нем отмел эту уловку… но додумать, выразить главное, чего не прощал себе Горов, не оставалось ни времени, ни сил: сердцем отзывался он на метры, взятые у врага неуязвимым «ЯКом». Вдруг мотор «ЯКа» чихнул… пресекся… умолк. Явственно, как в гробовой тиши, расслышал он его молчание. Дрогнули, качнулись в страшном сомнении крылья. Замер окольцованный «ЯК» и беззвучно, камнем прянул на грудь земли…
Пытку, суд и казнь Горов принял одновременно. Житников, лишенный Оружия прежде, чем схватился в воздухе с тевтоном, поддержал свободной рукой капитана, не давая ему упасть, вместе с этой потребностью до последнего быть опорой другому, крича и немцам и Альке, спешившей к нему на фронт, и всем, что он небезоружен! Горов знал, что рука его с пистолетом тверда. «Теперь уж я не ошибусь, теперь уж я не ошибусь!» – всаживал Алексей пулю за пулей в свой «ЯК», а «ЯК» не загорался… Один патрон остался в стволе и не более ста метров до мчавшихся через кочки и выбоины мотоциклистов. «Отпрыгались, Егорушка, живыми не дадимся!..»
Последнее, что услышал Алексей, был выстрел, прозвучавший рядом.
Долг выполнить нетрудно, труднее знать, в чем он состоит.
Воздавая должное мужеству русских летчиков, немецкий комендант распорядился произвести погребение двух взятых на аэродроме тел с отданием воинских почестей, огласив их могилу ружейным залпом…
…Рокот моторов катился над поросшей зеленой травкой полем, – от Таганрога, сохраняя порядок, как при заходе на цель, «ИЛы» шестерками возвращались домой.
– Братцы! – вскинул руку Павел, и так, с приподнятой рукой, стоял, глядя на вожака, начавшего разворот, на знакомый хвостовой знак егошинской машины, «Черта полосатого», на медленно, очень медленно выходившие наружу колеса; чувство пришедшего спасения, владея всем его существом, предательской слабостью отзываясь в коленях, не освобождало летчика от желания следить за посадкой и оценивать ее, – лучшую из всех, сколько ему еще суждено их увидеть и сделать…
«ИЛы», продолжая не законченную в таганрогском небе работу, выстраивались в защитный, избавительный круг над землей – над человеческой фигуркой рядом с маленьким самолетом.
Пять дней отлеживался Павел в поселке под Ростовом. От армейского дома отдыха, с помпой открытого специально для летчиков, отказался, дремал на своем топчане, как сурок, то пропуская завтрак, то забывая обед, то не ходя на ужин. В боевой расчет его не назначали, на аэродром не брали – «Солдат погрузился в спячку». Из Р., от полковника Челюскина, пришла докладная об участии в перелете младшего лейтенанта Бахаревой. Павла дважды вызывали в особый отдел. Отвечать на вопросы, выявлявшие «моральное лицо» Лены, объяснять кому бы то ни было ее поведение было для него мукой. «Они ее не знают, – утешал он себя. – Это их служба». Восстанавливал в памяти, вновь и вновь перебирал минуты, приведшие «маленьких» в Таганрог. В остальном им владело безразличие. Новости с аэродрома словно бы его не касались.
Какая-то заезжая труппа ставила в поселковом клубе «Чужого ребенка»; зрелища развлекают, выводят из апатии, он отправился на спектакль. Пробрался в клуб, занял место на лавке. Вспомнил завод, получение «ЯКов», танцы… Сидел, не видя сцены, не слыша актеров, не понимая, что они представляют, зачем. С