звездочку нарисуем. Как истребителю…
Звездочек тогда еще не рисовали.
Летчик-истребитель Амет-хан Султан извещал наземные службы об одержанной им победе, бабахая из пистолета в воздух. Летчик-истребитель Венька Лубок отметил первый сбитый им самолет, нарисовав на левом борту своего «ЯКа» алую розу, а на правом начертав женское имя «Света» (как звалась его подружка). Некоторые, припоминая красвоенлетов времен гражданской войны и встречая трофейные останки, брали на вооружение туза пик, черных кошек или драконов. Склонность к мистике пресекалась членом Военного совета в корне, да и сама бортовая геральдика в авиации решительно отвергалась – к чему она? Это восточный деспот Чингисхан красил своей кобыле хвост, чтобы все ее замечали, а пятнать краской боевую технику – только ее демаскировать. В сорок первом году в Белой Церкви так раскрасили, закамуфлировали один «СБ», ходивший на разведку, что свои же зенитчики его и сняли… «Чуждо…» «Принижает бойца Красной Армии…» – все так, а живописцы в авиационных полках не унимались.
Столь устойчивое тяготение к рисованному знаку – не сродни ли оно мужицкому желанию вплести на праздник в гриву своего Серка-кормильца нарядную тесемку? И разве не переносит летчик на боевую машину, на самолет, чувства, которые дед его и прадед, не вылезавшие из борозды, связывали с конем? «Мой брат Иван нынче на „Фордзоне“ пашет, а я на „ишаке“, – говорил курсант Сталинградского летного училища Венька Лубок.
…Под Валуйками, когда немец ломил на восток и дня не проходило без потери, старший лейтенант Баранов, сняв в бою «юнкерса», вывел на борту своего истребителя красную звездочку. «Возможно, не все из нас уцелеют, – объяснил Баранов, – звездочка скажет, как мы дрались…»
Звездочка как знак победы в воздушном бою утвердилась.
Узнав ее историю от адъютанта, Гранищев сказал:
– Если как истребителю… Такое отличие было ему по душе.
Кризис Сталинграда, назревая, в армейских штабах отзывался не так, как в районе Рынка, и на заволжских аэродромах иначе, чем на переправах, работавших под огнем. Сказывался он и на личных отношениях.
После 23 августа, когда штаб 8-й воздушной армии, за день до катастрофы переброшенный удачливым начальником штаба в левобережный совхоз, чудом уцелел, и после прорыва к Волге немецких танков, остановленных, но не разбитых летчиками Егошина, – после этих штыковых ударов, полученных городом в ближнем бою, в отношениях командарма Хрюкина и командующего ВВС Новикова произошла перемена. Взаимные симпатии, отличавшие бывшего сельского учителя и бывшего усердного ученика-переростка, уступали место сухости, жесткости, затяжным угрюмым паузам. Не потому, что командарм Хрюкин и командующий ВВС Новиков стали хуже думать друг о друге: война выстуживала тепло человеческого общения. Она в нем не нуждалась. И вдали от фронта, в столичных штабах и управлениях, чутких к затрудненному дыханию Сталинграда, боязнь за личную судьбу вытесняла сострадание к ближнему, участливость. «Революция не позволяет нам быть сентиментальными!» – говаривал начальник ГлавПУРа. Провалив Керчь, где только убитыми было потеряно свыше ста тысяч, он по возвращении в Москву первым делом потребовал от командующего ВВС Новикова «убрать Сосина», одного из лучших летчиков отряда, обслуживающего высшее крмандование РККА. «Больно разборчив Сосин… „Есть минимум, нет минимума“, – брюзжал генерал. – А меня Ставка затребовала, я из-за хваленого Сосина в Ставку опоздал!» Унижением такого мастера, как майор Сосин, им же дважды представленного к награде, начальник ПУРа подчеркивал прочность собственного положения. Еще категоричней был он в общей оценке ВВС. «Главное, Александр Александрович, – напутствовал он Новикова перед Сталинградом, – обеспечить преломление первомайского приказа товарища Сталина в сознании летного состава, особенно истребительной авиации». Не любя недомолвок и не теряя лица, он за день до того, как был с треском снят и разжалован, дал молодому командующему ВВС, отбывавшему выправлять положение юго-западного фронта, рекомендацию: формировать в действующей армии штрафные эскадрильи… В штабе Новикова эта проблема не обсуждалась.
В левобережном совхозе Новиков поселился в избе, на задах которой взвод охраны отрыл на случай бомбежки окопчик. «Как у вас в Ленинграде, на Дворцовой площади», – заметил Хрюкин, знакомя гостя с расположением штабных служб. «Вашу заявку постарались выполнить, – отвечал ему Новиков. – Привезли двух шифровальщиков, две пишущие машинки, комплекты полетных карт…» Тронув носком сапога отвал чернозема, Новиков повторял слова начальника ГлавПУРа: воздушной армии необходимы штрафные эскадрильи…
– Моей армии?.. Восьмой воздушной?.. Летчик, сталинский сокол – и штрафные эскадрильи?! Но бойцовские качества летного состава, подавляющего большинства… трезво-то говоря, объективно… Смелости нашим летчикам не занимать. Зачем же для них средства устрашения?.. Какой от них прок?..
– Есть такое мнение, – печатал Новиков на землице след – один, второй, третий…
С рассветом Хрюкин выехал в район Рынка, на рацию наведения, выдвинутую по его приказу против танкоопасного участка. Дежурный вручил ему кодовую шпаргалку на картоне, написанную от руки, двумя карандашами: красным и синим. Вчерашний позывной истребителей «Ротор» заменялся «Сиренью». Другая новость: ночью немцы на том берегу купались. «Жарко им стало», – осадил дежурного Хрюкин, противясь неслужебным разговорам о фрицах… «Мазута на воде в два пальца, а они ухают, визжат, как бабы, бултыхаются…» – «Жахнули бы для веселья, минометная батарея рядом!..» – вспомнил Хрюкин Баранова: на донском еще берегу, под Вертячим, в том примерно месте, откуда немецкие танки рванули на Сталинград, Баранов и его ведомый застукали роту автоматчиков, начавшую купание, «и дали жизни из четырех стволов». «Ты, Гордеич, начал, ты и докладывай», – настаивал Баранов возле КП, не замечая, что Хрюкин, подымавшийся из землянки, их слышит. «Не могу, товарищ командир, меня смех разбирает… Кто в кусты, кто в воду с головой, как утица, только мокры ж. ы сверкают…» – докладывал Баранов, пунцовый от азарта и смущения. Встречу с купальщиками Баранов опустил. Напарник слушал его, кривя рот, лицо летчика светилось злобой, понятной Хрюкину и близкой…
В 9.17. командир эскадрильи капитан Д., возглавлявший шестерку «ЯКов», обозначил себя в эфире позывным «Сирень-два» и запнулся… смолк. «Этот?» – переспросил Хрюкин дежурного, всматриваясь в плотный строй истребителей, выходивших на Рынок. «Он, – подтвердил дежурный. – Он самый, „Сирень- два“, тянет выводок навстречу „юнкерсам“. Неравная схватка требовала от капитана какой-то предприимчивости, инициативы… не вести же бойцов на заклание! Прикрыться солнцем (солнца не было), использовать облачность (небо было мглистым), набрать высоту… Действовать внезапно, дерзко, с напором… Но капитан, как видно, сомлел в душе. Не пересекая Волги, стал отваливать в сторону, в сторону… вверх по течению. Уклонялся от встречи в буквальном смысле. Страх овладел капитаном и повел его, а ведомые, как бараны – за ним. Уступая поле боя „юнкерсам“, выходившим на худосочный наш заслон, истребители отдали „лаптежникам“ на растерзание оборонительный рубеж, с таким трудом воздвигнутый. Он был раздавлен и проутюжен.
Под грохот бомбежки Хрюкин затребовал к аппарату командира полка. Аэродром истребителей не отвечал. «Достать!» – рявкнул Хрюкин, и связь, похоже, ему повиновалась: «Слушаю вас, товарищ