Токарев – это Великий Электромонтер Сявый.
Я сговорился с Панфиловым встретиться у Кости Якушева и пошел провожать Ржановского.
Мы идем к его «Чайке».
– Ходил на Благушу? – угрюмо спрашивает Ржановский.
– В общем да, – осторожно отвечаю я.
– В общем… – буркает Ржановский и идет лягать ботами передние покрышки. Он правит сам, несмотря на то, что ему за семьдесят.
– Еще раз… – говорит он. – В лабораторию приходить запрещаю. Нечего слоняться.
– А что же мне делать? – глупо спрашиваю я.
– Предавайся воспоминаниям.
– Я уже предавался.
– Ты же у нас мастак, – говорит Ржановский. – Кто этого не знает! Только и слышишь от тебя: «А что же мне делать?» Терпеть не могу. Занимайся личной жизнью.
– Я уже занимался, – говорю я. – Все утро занимался личной жизнью. А как же!… Владимир Дмитриевич, я тут утром кое-что набросал.
Он отобрал у меня блокнот с утренними записями.
– Выбрось все из головы, – сказал Ржановский.
Он, презрительно сморщившись, сунул блокнот в карман пальто и, топая ботами, полез в машину.
Машина укатила.
– Поздно уже сеять, поздно и пожинать. Долой школярство! Этот дылда прав. В смысле Митя.
Надо знать Памфилия, чтобы понять, чего стоили ему эти слова.
Мы вернулись к себе и застали там нашего качающегося художника Костю да Винчи, который, как всегда, сидел на стуле, упершись коленями о край стола, и расшатывал задние ножки стула.
Он посмотрел на нас вызывающе и продолжал раскачиваться на стуле.
Памфилий ничего не сказал ему на этот раз, только махнул рукой как-то странно и по-детски неуверенно, потом опустился на диван и, глядя на художника исподлобья, растерянными глазами, тихо промолвил:
– Долой ликбез…
Во всем доме стояла мертвая тишина.
Художник опустил передние ножки стула, расставил колени, как сфинкс, и положил на них ладони рук.
– Рыжик, что с ним? – спросил он, кивнув на Памфилия.
Мне было больно видеть, как жалко выглядел финал этой великой битвы, но я мужественно сказал:
– Он струсил, Костя… он бесповоротно струсил.
Сказав это, я содрогнулся. Потому что Памфилий взял у меня из рук газовую английскую зажигалку и вытащил папиросу из трубы усовершенствованной хаты-папиросницы. Я смотрел на него своими карими бездонными, как вечернее небо, глазами, и в душе у меня бушевала буря. Щелчок зажигалки был подобен выстрелу.
– Долой грамматику, – твердо сказал Памфилий и выпустил шрапнельный комок дыма.
Все было кончено.
Мы стояли у окна, положив на подоконники тяжелые кулаки, и догорающее вечернее небо освещало наши измученные и все же такие вдохновенные лица.
Все было кончено.
– Хватит валять дурака, – сказал Костя да Винчи и перестал бледнеть. – Чего мы раскисли? Что нам, первый раз дают по шее на пути к познанию? Мы еще молоды, кровь еще буйно струится в наших жилах, и нравственный идеал светит нам подобно звезде Бетельгейзе, которая, как известно, является звездой второй яркости, но первой величины, и дает такой интересный спектр со многими линиями, и с Сириусом и Проционом, созвездиями Большого и Малого Пса образует блестящий равносторонний треугольник, обнимая каждой стороной около двадцати шести градусов… Пройдемся по городу, ибо у нас еще много времени до ночи.
Мы вышли.
Был вечер. Были улицы, наполненные путниками, среди которых там и сям попадались гении и девушки с глазами, полными неосознанного вдохновения.
Был вечер.
– Памфилий, Костя да Винчи, ребята… – сказал я голосом, в котором слышались подавленные рыдания. – Может быть, мы еще вернемся?
– Нет, Рыжик, нет, – сказал Памфилий. – Нам необходим кислород.
– Никто никогда не возвращался на прежний путь, – сказал Костя да Винчи. – Хватит ломать комедию. Подумаешь, Митю испугался! Подумаешь, лопнула твоя схема! Новую сделаешь. Самую невероятную.