металлическая рама, из которой в самых неожиданных местах произрастали провода, соединявшие конструкцию с тумбообразным пультом, что возвышался у правого трапа.
На оставшийся краешек сцены выбралась дама с микрофоном (слащавая улыбочка, злобные цепкие глазки) и принялась умильно благодарить бесчисленных спонсоров. Довела всех до тихой ненависти, после чего вспомнила наконец о главном.
– Их неоценимая помощь, – изнемогая от признательности, в сотый раз повторила она, – позволила нам присутствовать сейчас, не побоюсь этого слова, при историческом событии, которое наверняка отзовётся далеко за пределами нашего города. А теперь попросим самого изобретателя…
По трапу поднялся человек с лицом младенца. Те, что поумнее, при виде его ощутили смутную тревогу.
– Не бойтесь, – с кроткой улыбкой успокоил он собравшихся. – Я не настолько бессовестен, чтобы утомлять вас техническим описанием моего… э-э… детища, и буду говорить исключительно об искусстве. Знаю, здесь сидят режиссёры, актёры, кинокритики, театроведы, просто ценители, которым скорее всего мои суждения покажутся наивными. Заранее прошу меня извинить…
Он сделал паузу и огладил свои ликующие щёчки свободной от микрофона рукой.
– Рождение искусства всегда вызывает потрясение, – объявил он. – Когда первобытный охотник впервые нарисовал на стене пещеры бизона, держу пари, соплеменники его схватились за копья и каменные топоры. Они увидели дичь. До них не сразу дошло, что перед ними не настоящий бизон, а всего-навсего его изображение.
На лицах присутствующих специалистов обозначился скепсис.
– Или возьмём литературу, – поспешно предложил изобретатель. – До сих пор есть люди, убеждённые в том, что всё написанное соответствует действительности. Когда Стивенсон опубликовал свой «Остров сокровищ» с приложенной к нему картой, вспомните, сколько народу кинулось на поиски клада! Но таких благодарных читателей, увы, всё меньше и меньше…
– А нельзя поближе к теме? – брюзгливо и, кажется, не слишком трезво спросили из зала.
– Можно, – благосклонно глядя на спросившего, отозвался самородок. – Как только что сказала любезнейшая Марго Архиповна… – Улыбчивое младенческое личико обернулось к директорше. – …все мы участвуем сейчас в поворотном моменте истории. На ваших глазах рождается новый кинематограф. Вот…
Последовал широкий жест, и все вновь оглядели с сомнением металлическую грубо сваренную раму с произрастающими из неё проводами.
– Когда в 1896-м году братья Огюст и Луи Люмьер представили вниманию публики один из первых в мире фильмов продолжительностью всего сорок девять секунд и называвшийся «Прибытие поезда»…
– «Прибытие поезда на вокзал Ла Сиота», – уточнила въедливая старушенция в мини-юбке.
– Да-да, конечно… – воссиял изобретатель. – Спасибо. «Прибытие поезда на вокзал Ла Сиота». Так вот… Стоило на экране возникнуть надвигающемуся паровозу, как люди в панике побежали из зала, чтобы не угодить под колёса (вспомним первобытных охотников, схватившихся за топоры при виде нарисованного бизона). Это было начало и в то же время вершина кинематографического искусства. Почему вершина? Да потому что с тех пор зрители ни разу не ощутили себя непосредственными участниками того, что происходит на экране. Что бы оттуда ни надвигалось: космический корабль, Годзилла, вампир с клыками – мы в лучшем случае вздрогнем, но бежать сломя голову… Нет! Нынешнюю публику ничем уже не проймёшь.
Изобретатель сместился к правому трапу и с нежностью приласкал тумбообразный пульт. Доверчиво распахнутые глаза самородка дышали блаженством неведения. Если такой и разрушит мир, то сделает это не по злобе, а из любопытства, что гораздо хуже.
– Нас пугают, а нам не страшно, – скорбно известил он, снимая пылинку с тумблера. – И это несмотря на все усилия технического прогресса. В кинематограф пришёл звук, потом цвет, пытались внедрить стереоскопическое изображение… Бесполезно. Непосредственность восприятия утрачена. Иллюзион остался иллюзионом. Именно это обстоятельство и подвигло меня, так сказать, на сегодняшний эксперимент. Я не режиссёр, не оператор, поэтому прошу отнестись снисходительно к тому незамысловатому сюжету, который будет сейчас представлен. Продлится он всего сорок девять секунд – это дань традиции! Но имейте в виду, что, кроме зрения и слуха, вам волей-неволей придётся задействовать ещё одно из пяти чувств.
– Обоняние, что ли? – с подозрением спросили из зала.
– Обоняние? – ошалело переспросил самородок. – Нет! Разумеется, нет! Насколько мне известно, некоторые мои коллеги действительно работают над созданием генератора запахов, но я в данном случае имел в виду осязание и только осязание…
В первых рядах беспокойно шевельнулись. Перспектива схлопотать случайно по морде от экранного персонажа никого не прельщала.
– Простите, – перебил кто-то, приподнимаясь в волнении. – А как называется этот ваш сюжет?
– Разве я не сказал? – удивился изобретатель. – «Прибытие поезда».
И звонко щёлкнул тумблером.
Нон-фикшн?
Как отмазывали ворону
Не тот вор, что крадёт, а тот вор, что переводит.
Переимчивость русской литературы сравнима, пожалуй, лишь с переимчивостью русского языка. Человеку, ни разу не погружавшемуся в тихий омут филологии, трудно поверить, что такие, казалось бы, родные слова, как «лодырь» и «хулиган», имеют иностранные корни. Неминуемо усомнится он и в том, что «На севере диком стоит одиноко…» и «Что ты ржёшь, мой конь ретивый?» – переложения с немецкого и французского, а скажем, «Когда я на почте служил ямщиком» и «Жил-был у бабушки серенький козлик» – с польского.
Западная беллетристика всегда пользовалась у нас неизменным успехом. Уставшая от окружающей действительности публика влюблялась в заезжих героев, во всех этих Чайльд-Гарольдов, д’Артаньянов, Горлумов, и самозабвенно принималась им подражать. Естественно, что многие переводы вросли корнями в отечественную почву и, как следствие, необратимо обрусели.
Тем более загадочным представляется чуть ли не единственное исключение, когда пришельцу из Европы, персонажу басни Лафонтена, в России оказали не просто холодный приём – высшее общество встретило героя с откровенной враждебностью. Вроде бы образ несчастной обманутой птицы должен был вызвать сочувствие у склонного к сантиментам читателя XVIII века, однако случилось обратное.
Вероятно, многое тут предопределил уровень первого перевода. Профессор элоквенции Василий Тредиаковский, не задумываясь о пагубных для репутации персонажа последствиях, со свойственным ему простодушием уже в первой строке выложил всю подноготную:
Воровство на Руси процветало издревле, однако же вот так впрямую намекать на это, ей-богу, не стоило. Кроме того, пугающе неопределённое слово «часть» могло относиться не только к отдельно взятому куску, но и к запасам сыра вообще. Бесчисленные доброхоты незамедлительно расшифровали слово «Ворон» как «Вор он» и строили далекоидущие догадки о том, кого имел в виду переводчик.
Натужная игривость второй строки:
нисколько не спасала – напротив, усугубляла положение. «Кое полюбилось». В неразборчивости Ворона многие узрели забвение приличий и развязность, граничащую с цинизмом. Мало того что тать, так ещё и вольнодумец!
Естественно, высший свет был шокирован. Императрица Анна Иоанновна вызвала поэта во дворец и, лицемерно придравшись к другому, вполне невинному в смысле сатиры произведению, публично влепила Тредиаковскому пощёчину. «Удостоился получить из собственных Е.И.В. рук всемилостивейшую оплеушину», – с унылой иронией вспоминает бедняга.
Следующим рискнул взяться за переложение той же басни Александр Сумароков, постаравшийся учесть горький опыт предшественника. Правда, отрицать сам факт кражи сыра он тоже не дерзнул, но счёл возможным хотя бы привести смягчающие вину обстоятельства: