Когда началось стрекотание – рассерженный и насмешливый шум, – он сжал зубы, испугавшись, что это он его издает, но звуки никак не смолкали. «Выходит, это мир надо мной смеется», – подумал Тень. Его голова скатилась на плечо. Что-то пробежало по дереву неподалеку, остановилось возле его головы и чирикнуло ему на ухо одно слово, прозвучавшее как «рататоск». Тень попытался повторить это слово, но его язык прилип к небу и не двигался. Медленно повернув голову, он уставился в серо-бурую мордочку с острыми беличьими ушками.
С близкого расстояния белка, оказывается, вовсе не такая симпатичная, какой представляется издалека. Тварь походила на крысу и была явно опасным хищником, а вовсе не доброй очаровашкой. И зубы у нее были преострые. Тень понадеялся, что зверушка не увидит в нем угрозу или источник пищи. Он не считал белок плотоядными… впрочем, многие, кого он не считал хищниками, на поверку обернулись ими…
Он уснул.
В следующие часы он несколько раз просыпался от боли. Она вырывала его из глубин темного сна, в котором мертвые дети поднимались из воды и шли к нему вереницей, их глаза, распухшие жемчужины, шелушились, и дети попрекали его, дескать, зачем он их покинул. Паук заполз на лицо Тени и тем разбудил его. Тень потряс головой, сбросил или спугнул насекомое и вернулся к снам: теперь ему приснился человек с головой слона и огромным брюхом, один бивень у него был обломан, и ехал человек верхом на гигантской черной мыши. Слоноголовый усмехнулся, дернув сломанным бивнем: «Если бы ты призвал меня до того, как вступил на этот путь, многих твоих бед удалось бы избежать». Тут слон взял мышь, которая непостижимо для Тени почему-то стала вдруг крохотной, не меняя при этом размеров, и стал перебрасывать грызуна из одной руки в другую. Его пальцы смыкались вокруг твари, а та семенила из одной ладони в другую, и Тень вовсе не удивился, когда слоноголовый бог наконец показал ему все четыре ладони, и все они были пусты. Он пожал сперва одним плечом, потом другим, третьим, четвертым – престранно плавное это было движение – и непроницаемо поглядел на Тень.
– В стволе, – сказал Тень слоноголовому, следившему за тем, как исчезает, вильнув, мышиный хвост.
Слоноголовый бог кивнул огромной головой и сказал:
– Да. В сундуке, в багажнике, в стволе… Смотри, слова не перепутай. Ты многое забудешь. Ты многое отдашь. Ты многое потеряешь. Но этого не потеряй…
Тут начался дождь, и Тень разом очнулся, дрожащий и мокрый. Дрожь все усиливалась, пока Тени не стало страшно: его трясло сильнее, чем ему вообще казалось возможным, конвульсии волна за волной прокатывались по всему его телу. Усилием воли он попытался остановить эту дрожь, но продолжал сотрясаться, зубы его клацали, члены подергивались и произвольно содрогались. Была здесь и настоящая боль, глубокая и режущая как нож, которая покрыла все его тела крохотными невидимыми ранками и была сокровенной и невыносимой.
Он разомкнул губы, чтобы ловить ртом падавшие капли влаги, смочить потрескавшиеся губы и пересохший язык. Дождь промочил веревки, привязывавшие его к дереву. Яркая вспышка молнии ударила Тень по глазам, превратив весь мир вокруг в резко очерченную панораму и остаточное изображение. Затем – грохот, удар и рокот, и когда эхом раскатился гром, дождь припустил с удвоенной силой. К ночи боль несколько утихла; лезвия ножей убрались в ножны. Тень уже не чувствовал холода, или, точнее, он чувствовал только холод, но холод теперь стал частью его самого.
Тень висел на дереве, а вокруг блистали и расчерчивали небо молнии, и раскаты грома слились в единый вездесущий рокот, перемежаемый случайными взрывами и ревом, словно в ночной дали взрывались бомбы. Ветер тянул Тень за собой, пытался сорвать его с дерева, свежевал, проникал до костей; и в душе Тень знал, что вот теперь началась настоящая буря.
И странная радость тогда волной поднялась в Тени, и он рассмеялся, а дождь омывал его обнаженное тело, и молнии сверкали, и гром гремел так громко, что он едва слышал собственный смех.
Он был жив. Он никогда не чувствовал себя так. Никогда.
Если он умрет, думал он, если он умрет прямо сейчас, здесь на дереве, одно это совершенное, безумное мгновение стоит любой смерти.
– Эй! – крикнул он буре. – Эй! Это я! Я здесь!
Он поймал немного воды во впадину между голым плечом и стволом и, вывернув шею, напился дождевой влаги, всасывал ее, хлюпал ею, и пил снова, и смеялся, смеялся от радости и веселья, а вовсе не в безумии, пока смеяться уже не было больше сил, пока он не повис на веревках слишком измученный, чтобы пошевелиться.
У корней дерева на земле дождь промочил простыню, так что она стала местами прозрачной, поднял угол и отогнул его, и Тень сумел разглядеть бледно-восковую мертвую руку Среды и очертания головы. Ему вспомнились Туринская плащаница и мертвая девушка, вскрытая на столе Шакала в Каире, а потом, словно бы наперекор дождю, он почувствовал, что ему тепло и уютно, и кора дерева у него за спиной стала мягкой, и он снова заснул, и если ему что и снилось, на сей раз он этого не запомнил.
К следующему утру боль перестала быть местной, уже не была сосредоточена там, где веревки врезались в плоть или кора царапала кожу. Теперь боль разлилась повсюду.
А еще хотелось есть, голод выворачивал ему пустой желудок. В голове тупо стучало. Временами он воображал себе, будто перестал вдруг дышать, будто сердце у него остановилось. И тогда он задерживал дыхание, пока биение сердца не начинало отдаваться в ушах грохотом океанского прибоя, тогда ему приходилось втягивать в легкие воздух, будто пловцу, выныривающему с глубины.
Ему казалось, что дерево простирается от ада до рая и что он висит на нем вечно. Коричневый сокол описал над ветвями круг, приземлился на сломанный сук возле Тени, потом вспорхнул вновь и полетел на запад.
Буря, утихшая к утру, к вечеру начала собираться вновь. Наползавшие серые тучи тянулись от горизонта до горизонта. Заморосило. Тело в запачканной простыне из мотеля у подножия дерева как будто съежилось, стало крошиться и оседать, словно сахарный тростник, забытый под дождем.
Иногда Тень горел в жару, иногда его обдавало холодом.
Когда вновь грянул гром, он вообразил, что слышит в громовых раскатах и грохоте собственного сердца литавры и барабанный бой – не имело значения, было ли это только в его голове или звук исходил откуда-то извне.
Боль он воспринимал цветами: краснота неоновой вывески бара, зелень глаза светофора в туманную ночь, синева пустого видеоэкрана.
С ветки на плечо Тени спрыгнула белка, вонзив ему в кожу острые коготки.
– Рататоск! – заверещала она, и кончиком носа коснулась его губ. – Рататоск!
Зверек прыгнул обратно на дерево.
Кожа Тени горела от булавочных уколов, ранки покрывали все его тело. Ощущение было нестерпимым.
Вся его жизнь распростерлась перед ним на саване из мотеля: в буквальном смысле раскинулась, словно предметы с дадаистского пикника, сюрреалистическая сцена: он различил озадаченный взгляд матери, американское посольство в Норвегии, глаза Лоры в день их свадьбы…
Он усмехнулся сухими губами.
– Что тут смешного, Щенок? – спросила Лора.
– Наша свадьба. Ты подкупила органиста, чтобы он подменил свадебный марш Мендельсона песенкой из «Скуби-Ду», под нее мы и шли в церковь. Помнишь?
– Конечно, помню, милый. «И я бы тоже сделал это, не будь тут надоедливых детей».
– Я так тебя любил, – сказал Тень.
Он чувствовал прикосновение ее губ к своим, и эти губы были теплыми, живыми и влажными, вовсе не холодными и мертвыми, и поэтому понял: у него снова галлюцинации.
– Тебя ведь тут нет, правда? – спросил он.
– Нет, – ответила она. – Но ты зовешь меня. В последний раз. И я иду к тебе.
Дышать становилось все труднее. Веревки, врезавшиеся в тело, превратились в абстрактную концепцию, как, к примеру, свобода воли или вечность.