Глава тридцатая
В первых числах марта Катя получила записку отца.
«Приезжай, Катюша, – писал Иван Васильевич, – а то, может, и не застанешь нашей бабки в живых. Хочет видеть тебя, все время вспоминает…»
До поворота на Кадницы Катя доехала рейсовым автобусом, затем пошла пешком.
На полях среди осевшего, ноздреватого снега темнели на пригорках черные проталины.
По дороге, тоже черной, местами еще твердой, местами уже скользкой, со следами прошлогодней соломы и навоза, расхаживали большие белоносые грачи. Облака отбрасывали длинную, медленно движущуюся тень на дальние леса и деревни. Пахло талым снегом, а в лесу – мокрой хвоей.
На лесной тропинке еще лежала корка снега, но уже бугрились корни деревьев, воронки вокруг них протаяли до земли. Среди голых ветвей прыгал зяблик, маленький, с белыми полосками на крыльях… Пинь-пинь, пинь-пинь…
Острые весенние запахи вернулись к Кате. Мир стал светлым, теплым, сияющим. Не верилось, что с бабушкой может что-нибудь случиться. Казалось, что когда Катя подойдет к дому, то увидит ее на крыльце, бодрую и деятельную.
Вот и колхозный сарай, сеялки, бороны, культиваторы, вытащенные для ремонта, топкая навозная жижа вокруг. Знакомые домики, заборы, палисадники. Большие синие мухи греются на солнце, точно прилипнув к стенам и заборам.
Катя остановилась. С горы открывался знакомый вид на Волгу. Она тянулась длинной, извилистой лентой, белизной своего снежно-ледяного покрова сливаясь с низким левым берегом. Справа темнели леса. Солнце ослепительно блестело на снегу. С железных крыш уже сошел снег, но еще видны были на них пятна влаги и поднимались голубоватые дымки испарений. Катя первый раз подумала, что все это вечно живое и сияющее, наверное, уже не для бабушки. И быстро пошла к дому.
Гроб стоял на столе в большой комнате наверху.
Внизу хлопотали соседки, сидели незнакомые старики и старухи, разговаривали будничными голосами, точно и не было в доме покойника. Наверху пахло еловыми ветками, раскиданными по полу и на столе. Оба зеркала, в гардеробе и то, что стояло у стены, заставленное фикусами, были завешены черной материей. И без того темная комната стала от этого еще темнее.
Отец сидел у стены. Он поднял голову и, не вставая, кивнул Кате.
Катя подошла к гробу. Ей казалось невероятным, что в лице бабушки, хотя и неестественно пожелтевшем, с подобранными под платок седыми волосами, таком знакомом и человечном, уже нет жизни. Но выпростанные и вытянутые вдоль туловища руки, большие, желтые, распухшие, странно неподвижные, были мертвы.
Вот и кончилась жизнь. Ничего больше не надо бабушке: ни забот, ни дома, где прошла жизнь, ни вещей, ни людей, ни маленьких внуков, которым вязала носки и варежки.
Из Куйбышева приехали дядя Семен и его жена Дарья-баламутная, как называла ее бабушка, из Роботков – старшая бабушкина дочь, Елизавета.
Гроб вынесли из дома. На улице стояла толпа. Молодых Катя не знала, старых узнавала постепенно, точно память ее стирала с этих лиц покров старости и обнажала когда-то хорошо знакомые черты.
Выносом распоряжались два отставных капитана – Арефьев и Вахрушин.
Тыча палкой в телегу, Арефьев сердито командовал:
– Ставь на край, так, поддерживай, теперь разворачивай.
Возчик из колхоза, молодой парень с неестественно серьезным выражением веселого, здорового лица, подобрал вожжи. Телега тронулась. Все двинулись за ней. Ребятишки побежали по тропинке в гору, чтобы первыми поспеть на кладбище. Остальные шли за телегой, взбиравшейся в объезд. Телега перекашивалась на камнях. Отец и дядя Семен поддерживали гроб.
За годы, что Катя не была здесь, ограда кладбища сломалась, кресты покосились.
– Не почитаем покойников, – желчно сказал Арефьев, жуя губами. – Раньше, бывало, и отпевали, и всему свое место было. А теперь? Шесть досок да холстинки кусок… Торжественности нет.
Парень-возчик приколотил крышку. Гроб на веревках опустили в яму. Она была недостаточно длинна, пришлось еще немного подкопать.
Лопаты звонко постукивали о землю, прихваченную за ночь морозцем. Земля с шумом падала на гроб, ссыпаясь вокруг него, потом закрыла его сосновые доски.
Вахрушин, ловко орудуя лопатой и похлопывая ею сверху и с боков, придал холмику правильную форму.
Закончив дело, Вахрушин выпрямился, тыльной стороной кисти вытер со лба пот, удовлетворенно сказал:
– Вот и легли рядом с Никифором. При жизни не ладили, а тут, значит, вместе легли.
Мучительная мысль о нелепости смерти подавлялась обыденностью совершаемого обряда. Кате казалось, что сейчас бабушка выйдет из кухни, тяжело поднимется по скрипучей лестнице и появится здесь, в большой комнате, где вокруг столов сидят люди и справляют по ней поминки.
Вещи, обстановка комнаты, дом были неотделимы от бабушки, не верилось, что они могут существовать без нее. Вероятно, подобное чувство диктовало древним обычай класть с покойником его вещи.
Сизый махорочный дым стоял в комнате. Тетя Елизавета и Дарья убирали пустые тарелки и, громыхая по шаткой лестнице, приносили из кухни полные.
– Вспомянем, – говорили старики, поднимая граненые стопки.
– Мертвому помины, а живому именины… – начал было охмелевший Вахрушин.
Но Арефьев строго посмотрел на него из-под лохматых седых бровей.
– Покойница двух сыновей вырастила, трех дочерей. Мужу женой была, внукам – бабкой. Заботилась.
– Большого ума женщина, – поддакнул Вахрушин.
– Самое это ценное геройство – настоящих людей вырастить, – сказала соседка Клочкова.
Воронин молча прислушивался к разговору.
Давно, когда он плавал матросом на «Изумруде», у капитана парохода случился приступ сердечной астмы. Капитан был стар, и все понимали, что это конец.
Когда старика несли с парохода, Воронин перехватил взгляд, которым тот последний раз посмотрел на судно, где прошла жизнь. И чем ближе подходил Воронин к своей черте, тем чаще возникал перед ним взгляд старого капитана – и он таким же тоскливым взглядом проводит свое судно. И Волга, и вода, и лед вот этот, и берега, которые тянутся на тысячи верст, – все перестанет существовать.
– Вот, – сказал Воронин своим глухим, медленным голосом, – подсчитали люди – перевез я за свою жизнь один миллион двести тысяч тонн груза. Это сколько же пудов будет?
– За семьдесят миллионов пудов будет, Иван Васильевич! – крикнул чей-то молодой голос с другого конца стола.
– Так, – продолжал Воронин, не оглядываясь. – А людей перевез – и не сосчитаешь. Вот и ушла на это жизнь. Как теперь, настоящая она или нет?
– За то тебе и почет, Иван Васильевич, – сказал Сибирцев, токарь затона «Парижская коммуна», сосед Ворониных.
– Сколько, ты сказал, людей-то, Иван Васильевич? – спросил Арефьев. – Не сосчитаешь? А кто их сосчитает? Не любит русский народ на одном месте сидеть, не любит.
– Да уж Россия на месте не стоит, – согласился Вахрушин. – Он тебе и на стройки, и на каналы, теперь вот на новые земли. Движется Россия.
Запущенная могила Никифора, свежая могила бабушки, отец, еще прямой, суровый, но заметно постаревший, она, Катя, еще полная сил, старики, толкующие о жизни, молодой парень-возчик, которому хочется выпить, закусить и, наверное, повеселиться… Уйдет он отсюда, и все ему нипочем… Леночка, младшая дочь дяди Семена, неизвестно зачем привезенная баламутной Дарьей… Старики капитаны, куртки с потускневшими пуговицами, коренной волжский говор, стариковские рассуждения, к которым они