– Выйдет из тебя рулевой, – говорит Илюхин.
– Будет женщина-капитан, – добродушно улыбается Сутырин.
Катя молчит, гордая этой похвалой.
А река все катит и катит свои синие волны. Плывут назад берега. Пароходы дают резкие, сначала все нарастающие, потом все стихающие гудки, и далекое эхо повторяет их.
Маленький баркас тянет дощаник. На палубе – домашний скарб, на носу – корова, на корме – женщина с ребятишками.
– Должно, бакенщик на новое место перебирается, – замечает Илюхин.
– Нет, – возражает Сутырин, – это из рыболовецкого колхоза, дощаник-то промысловый.
Вот и Козьмодемьянск. На рейде переформировываются плоты, спущенные с Ветлуги. На берегу высокие трубы лесопильных заводов.
И опять в рубке разговоры о плотах, об их буксировке, о глубинах, о каналах, о новых морях, которые должны появиться на Волге, и как будут тогда плавать, о начальстве, зарплате и премиальных, о простоях в портах. Катя слушает эти разговоры, тоже возмущается тем, что в портах медленно грузят суда и как это плохо и для государства и для команды, и те же мысли – почему начальство не изменит всего этого, только верит очковтирательским рапортам – приходят ей в голову, и ей кажется, что не было зимы, не было перерыва в навигации и вообще она всю жизнь только и плавает на «Амуре».
– Гляди-ка, – говорит Илюхин, показывая на новую избушку бакенщика, – бакенщик-то Захарыч в новой избе, и радио… А все сынишка! Сынишка у него в техникуме учится. И деревья посадил.
Катя смотрит на новую избу, и это событие ей тоже кажется очень значительным. Столько лет здесь стояла черная, ветхая избушка – и на тебе, построили новую.
На воде крупная рябь – «рубец». Начинается тяжелый каменистый перекат. Илюхин становится к штурвалу. Катя не обижается: если что случится, он может пойти под суд. Впереди буксир с тремя баржами, счаленными в один ряд – в три пыжа. Сутырин выходит на мостик, дает отмашку. Буксир не отвечает.
– Это он нарочно, – волнуется Катя, – хочет, чтобы мы сами решали. Вахтенный – перестраховщик.
– Есть такие, – ворчит Илюхин, – сам ползет и другим дороги не дает.
«Амур» дает сигнал за сигналом, но впереди идущий буксир не отвечает. Весь длинный перекат приходится плестись за ним. Когда наконец его обходят, Катя выбегает на мостик и кричит виднеющимся за стеклами рубки людям:
– Эй, где самолет обогнали?
И, приставив большой палец к виску, машет растопыренной ладонью, показывая вахтенным, что они лопоухие.
Глава пятая
Соня только первый день робела, а уже назавтра со всеми перезнакомилась. Ее привлекала не рубка, а корма, где играли дети, сидели и судачили возле камбуза женщины, жены штурманов и механиков, кок Елизавета Петровна, матрос Ксюша – квадратная девушка с грубым лицом и толстыми босыми ногами.
Отец Сони работал грузчиком в порту, мать – кладовщицей на автозаводе. Детей было шесть человек. Соня – старшая. Жили в перенаселенной коммунальной квартире, все в одной большой комнате. Соня много работала по дому. Катя втайне удивлялась ее стойкости и неиссякаемому веселью.
После школы Соня решила поступить на работу.
– Подыму маленьких, а потом опять пойду учиться, – улыбаясь, говорила она.
– Тогда уже будет поздно, все забудешь, – отвечала Катя и добавляла: – И замуж, конечно, выскочишь.
– Кто меня возьмет? – вздыхала Соня притворно. Была хорошенькой и знала это.
«Амур» подолгу стоял в портах. Катя и Соня бродили по улицам приволжских городов. Катя спешила показать самое интересное, ревниво присматривалась, нравится Соне или нет, точно делилась чем-то ей лично принадлежащим.
Милые сердцу маленькие пыльные городки с тихими, выложенными булыжником улицами, где на уютных деревянных домиках вдруг видишь таблички: «Заготзерно», «Сберкасса», «Дом колхозника»… Неизменный сквер на площади, где стоит бронзовый памятник Ленину – в скромном костюме, с галстуком, заправленным за старомодный жилет.
Громадные города с запахом горячего асфальта и сгоревшего бензина, гигантские массивы новых домов – уже занавески на окнах и ящики с цветами на решетчатых балконах, но на улицах еще нет тротуаров, и люди ходят по насыпям канав, вырытых для водопровода и канализации. Огромные четырехэтажные универсальные магазины из бетона и стекла – и рядом с ними низкие кирпичные стены гостиных дворов, где разложены на прилавках галантерейные товары, но пахнет столетним запахом купеческой москатели: веревками, овчинами, дегтем и олифой. Мемориальные доски на валах старинных укреплений и башнях кремлевских стен, колокольни церквей, минареты мечетей, срубы в деревнях Верхней Волги и белые мазанки Нижней. Места, названия которых овеяны поэзией русской истории: село Отважное, Молодецкий курган, утес Степана Разина, Караульный бугор, Ермаково, Кольцовка, Усово…
Но как ни интересны были блуждания по городам, хотелось плыть и плыть, смотреть на реку, на берега.
– А почему мы так долго стоим? – спрашивала Соня.
– Не готовы баржи к буксировке. Неорганизованность. Начальства много, а толку мало. – Катя повторяла слова, слышанные от других.
Еще мало разбираясь в причинах этих простоев, она, как и все речники, ненавидела их люто. Простои снижают заработок, из-за них судно не выполняет плана, отстает в соревновании с другими судами.
Приближалась Казань. Реже стали леса. Вдоль берегов тянулись известковые карьеры и каменоломни. Виднелись дачные и рабочие поселки. Расположенная на невысоких холмах, Казань сияла и переливалась колокольнями и минаретами, поднимавшимися над пестрой массой домов.
В Казани пароход стоял десять дней: опять не были готовы баржи к буксировке.
Шли дожди. Они противно барабанили в стекла рубки. Вода на реке черно-стальная, серая, со сплошной рябью от быстро падающих капель. На небе черные с серым отливом тучи. В глубине их иногда гремел гром и виднелись белые вертикальные молнии. Потом тучи становились иссиня-фиолетовыми и низко опускались на землю. Река вспыхивала красным, багряным цветом.
Кроме Сутырина, новенькими на пароходе были масленщик Женька Кулагин и матрос Барыкин.
Женька, парень лет двадцати, стройный, худощавый, с вьющимися волосами, опрятный и щеголеватый, только год как вышел из тюрьмы, где сидел не то за хулиганство, не то за кражу.
Бойкий и говорливый, он становился вдруг угрюм и неподвижен. Тогда его мрачное лицо, опущенные плечи и насупленный взгляд изобличали состояние тяжелой подавленности. В такие минуты к нему боялись подходить.
В свободные от вахты вечера он пел на палубе песни, а иногда часами лежал на койке, уткнувшись лицом в подушку, и ни с кем не разговаривал. Он лучше всех на судне играл в шахматы, но мог на середине игры без всякой к тому причины смешать или свалить на пол фигуры. Своими насмешками он доводил человека до драки, а через час делился с ним продуктами или отдавал ему тельняшку.
Особенно издевался он над молодым матросом Барыкиным, новичком, первую навигацию плававшим на судне, неповоротливым парнем из глухой заволжской деревни, с глуповатой ухмылкой на лице, которой он как бы говорил: «Не такой уж я дурак, каким вы меня считаете». Давно не стриженные волосы космами выбивались из-под фуражки, которая хотя и была форменной, но на Барыкине как-то сразу смялась и приняла вид деревенского картуза.
При виде Барыкина на лице у Женьки появлялось хищное выражение, карие, обрамленные синей тенью глаза разгорались.
В первый же день, когда Барыкин появился на судне, Женька с тем деловым видом, который умел принимать, когда ему это нужно было, сказал:
– Возьми, Барыкин, лопату, стань на нос и разгоняй туман. Рулевому ничего не видно. Быстро! Капитан приказал!
Барыкин схватил лопату, встал на нос и начал изо всех сил размахивать ею, к великой потехе всей