Точно ветром дунуло, — согнулись в поклонах дети боярские.
— Спаси тебя бог!
— Будь заступником!
— Да живет на много лет милостивый боярин Борис Федорович!
10
Чуть свет пришел от Звенигородского холоп. Сказал:
— Велел князь, как отойдет обедня, идти тебе, мастер, с чертежом к большому боярину Борису Федоровичу Годунову.
В ответ на холоповы слова Федор усмехнулся: «С боярами о городовом строении государев шурин не договорился».
В первый год, когда вернулся в Москву, часто думал о Годунове. Многие, с кем приходилось иметь Федору дело, до небес превозносили ум и приветливый нрав царского шурина. Москва отдыхала после опал и казней жестокого Иоаннова царствования. У купцов и детей боярских только и разговору было, что о мудром и милостивом правителе — царском шурине Борисе Федоровиче.
Бояре, вздыхая, шептали в бороды: «Благоюродив государь Федор Иванович. Не о государстве печется, а едино о душевном спасении. Одна у великого государя Федора Ивановича забота — с пономарями в колокола долдонить да на крылосе петь, а дела вершит Бориска однолично, без боярского совета».
Каждую весну ждали в Москве татарского набега. Годунов надумал оградить стенами беломестные слободы. Федора позвали к царскому шурину. Большой боярин разговаривал с мастером ласково, расспрашивал о чужих землях, похвалил Федора за то, что он выучился за рубежом городовому делу, сказал, что русским людям перенимать у иноземцев науки не зазорно, велел делать чертеж.
Позвали опять, когда чертеж был готов. Годунов интересовался всем до точности. Более всего хотел, чтобы новые стены Белого города удивляли московских людей красотой, говорил о том, что украсит город новыми церквами и палатами.
В тот день Федор, возвращаясь ко двору, вспоминал итальянских государей, покровителей наук и искусств. Герцог Альфонсо был другом Микель-Анджело, Роберт Неаполитанский считал для себя честью посещение его города Петраркой. Высокое искусство делало художников, скульпторов, архитекторов и поэтов равными государям. Войдя в милость к просвещенному государю, они могли делать немало добра их подданным, строить города, изгонять варварство, смягчать и облагораживать искусством жестокие нравы.
Вспомнил Федор и скульптура Луиджи, как вспоминал его часто. У Луиджи были сильные заступники, но и они не спасли его от костра. Подумал: «Великую везде забрали попы силу, да на Руси не все могут попы по-своему вершить, а делают по государеву хотению».
Федор представил себя другом всесильного Бориса, просвещенного правителя. И Годунов показался ему подобным герцогу Альфонсо или Роберту Неаполитанскому. Он, плотничий сын Федор Конь, украсит Москву зданиями, перед которыми потускнеет слава и знаменитого дворца Медичи и палаццо Веккио. Москва затмит красотой прославленные города Италии, он обучит русских людей трудному искусству палатного и городового строения. Они будут строить города, когда умрет мастер Конь.
Федор принялся за работу. С невиданной в Москве быстротою вырастали стены и башни Белого города. Конь умел ладить с деловыми людьми и мужиками, согнанными из государевых сел. Он помнил надсмотрщика Никиту Вязьму, скорого на руку, изувечившего не одного мужика суковатой палкой. Это было, когда ставили деревянный дворец царю Ивану Васильевичу, и отец учил пятнадцатилетнего Федора плотничьему делу.
И Конь уговаривал надсмотрщиков, присланных из приказа присматривать за работой, людей не теснить.
Раз как-то пришли деловые мужики — каменщики и кирпичники, жаловались Федору, что боярин Никита Плещеев, ведавший раздаточной казной, не отдает заслуженных денег, просили заступиться. Федор отправился на бояринов двор. Плещеев вышел на крыльцо. На Федоровы слова лениво отмахнулся: «Целовальник людишкам деньги, что заслужили, дал, да те спьяну не помнят. Не суйся буки наперед аза. Я государеву пользу блюду, на то поставлен».
Федор видел, что боярин хитрит, сгоряча сказал Плещееву дерзкое слово, да такое, что дворовые холопы у крыльца ахнули. Боярин опешил, посизел, от гнева не мог сразу вымолвить слова. Махнул конюшенным мужикам: «Батожья!». Холопы вмиг сорвали с мастера кафтан, распластали тут же во дворе. Притащили батогов. Боярин смотрел с крыльца, покрикивал холопам бить сильнее. «Поднеси гостю, чтоб через губу пошло».
Избитого Федора вытолкали вон за ворота. Не помнил Конь, как подмастер Молибога, рыжебородый, лобастый человек с ласковыми глазами, помог ему добраться до двора. Очнулся от холода, когда Молибога кинул на битую спину мокрую ветошку. Гнев и обида душили Федора. «Попомнит боярин Никита мастера Коня».
Через два дня, отлежавшись, Федор написал челобитную. Жаловался на бесчестье от боярина Плещеева. К Годунову в палату мастера не пустили. Годуновский дьяк принял бумагу, прочитав, усмехнулся, обещал довести о челобитьи, сказал, чтобы Федор пришел в середу после праздника богоявления. Федор пришел через пять дней. Опять вышел тот же дьяк. «На твое, Федора, челобитье большой ближний боярин Борис Федорович указал: не водилось того на Руси, чтобы мастеришка на боярине бесчестье искал. А что холопы по боярина Никиты Плещеева указу били-де его, Федьку, батожьем, то ему, Федьке, во здравие и научение, вперед неповадно будет большим перечить». — Дьяк вскинул белесую бровь: — «Порты сняли фряжские, а батогов наложили московских». — Прыснул смехом: — «У папежников во Флорензии, чаю, Федька, такого кушанья отведывать не доводилось».
В тот вечер, впервые за свою жизнь, допьяна напился Федор в ропате — тайной корчме у Земляного города. Хмельной — плакал, поносил бояр, кричал, что он, мастер Федор Конь, больше самых больших бояр. Его подзадоривали питухи из посадских людей. Хозяин ропаты сгреб Федора за ворот, выбил из корчмы вон. Федор после того долго ходил молчаливый и мрачный. Работал кое-как. Вспоминая свои прежние горделивые мысли, усмехался горько.
Прошло два года. Стены и все двадцать башен Белого города были готовы. Втайне Федор думал, что опять позовут к Годунову, велит царский шурин ставить каменные палаты и общественные здания. Конь готов был забыть обиду, вложить всю свою душу в то, о чем мечтал, скитаясь за рубежом, — украсить Москву каменными зданиями. В мозгу его уже теснились образы сооружений более прекрасных, чем палаццо Веккио и Уффици.
Но к Годунову мастера не звали.
Об этой давней обиде думал теперь мастер Конь, поднимаясь на Облонье к государеву двору. Во дворе за воротами прохаживались караульные стрельцы. Пришлось подождать, пока на крыльцо вышел приземистый дьяк в щеголеватом кафтане (дьяк приехал из Москвы с Годуновым), велел идти в хоромы. Борис Федорович сидел в той же задней хоромине, где вчера принимал бояр. Повернулся на стульце, на мастеров поклон повел благолепной бородой, положил на подлокотники белые руки:
— Сколько годов, мастер, тебя не видывал, по здорову ли живешь?
Голос у боярина ласковый, смотрел приветливо из-под густых бровей. Сидел, поглаживая холеную бороду, величественный, в дорогой, канареечного цвета ферезее. И опять мастеру Коню, как несколько лет назад, когда в первый раз его позвали к Годунову, показалось, что сидит на стульце не «злохитрый Бориска» (слышал передававшиеся по Москве толки обиженных бояр), а просвещенный правитель, покровитель искусств. Кто на Руси, кроме Годунова, оценит искусство его, мастера Коня? Кто может перечить всесильному царскому шурину? Вели боярин Борис — и мастер Конь, плотничий сын, украсит Москву невиданными еще палатами, и померкнет перед ними слава прославленных флорентийских дворцов.
Федор разложил перед Годуновым чертеж. Занял им весь стол. Водил по бумаге пальцем, рассказывал, каким будет каменный город. Годунов ни разу не прервал мастера, прищурив умные глаза, слушал. Когда Федор окончил говорить, боярин откинулся на стульце, перебирая на ферезее золоченый