Августовским утром стоял пан Доморацкий, уперши в бока ладони, смотрел, как трудились хлопы. Оставалось еще поставить крыльцо, постлать полы, украсить резьбой и фамильными гербами фронтон, а тогда звать на новоселье окрестных панов и шляхту. Стоял пан Доморацкий, пристукивал каблуками, крутил ус, смотрел. Узкие высоко вздернутые брови пана вдруг гневно дрогнули. Да как же было пану не гневаться! На бревне сидел хлоп. Сидел, закрыв глаза, боком к пану, растопыренные пальцы прижаты к груди; дышал хлоп тяжело и со свистом сквозь зубы. Пан Доморацкий кошкой подобрался к нерадивому, потянул привешенную к поясу конскую плеть, размахнулся и — р-р-раз хлопа через плечо.
— Вот тебе, пся крев!
Хлоп дернул плечами, вскочил, стоял перед паном, мертвенно бледное лицо перекошено болью, в горле булькала страдальческая икота.
— Я же, пане-господине, не от лени сел, — хворый.
Пан Доморацкий стегнул хлопа еще:
— На колени, падло, не знаешь, как с паном говорить!
Из-за угла дома вышел круглолицый человек, стал перед паном Доморацким, прищурил серые с золотинкой глаза, заговорил, мешая польские слова с московской речью:
— Не гневайся, пан-государь, Янек вправду хворый, то я ему сказал, чтобы он посидел, хворь переборол. Ты же мне, пан-государь, сам велел над плотниками старшим быть.
Пан Доморацкий оторопело захлопал веками, по привычке готов был топнуть ногою, крикнуть конюхам, чтобы виновного хлопа и непрошенного заступника тащили на конюшню поучить палками. Но круглолицый стоял как ни в чем не бывало, крепкие, будто из железа, руки обнажены по локоть, зажатый в руке топор поблескивал отточенным злым лезвием. От блеска железа пану Доморацкому стало не по себе. Вспомнил много раз слышанные рассказы о неукротимом, буйном нраве русских мужиков. «Мужик-поляк — овца, идет, куда пан велит, москаль — истинно волк. В работе гораздо проворен, а если возьмет себе что в голову, не то палками, и колом не выбить». Пан отвернулся, буркнул под нос что-то, отошел, решив отложить расправу с хлопом до вечера.
Янек поднял на круглолицего запавшие, измученные глаза, выговорил шепотом:
— Спаси тебя матерь божия, Михась.
Круглолицый тряхнул головой, ответил с досадой:
— Не кличь меня по-папежскому Михасем, зови, как поп крестил — Михайлом, а прозвище ведомо — Лисица.
Михайло постоял еще, смотрел вслед пану Доморацкому, побрел, стал у бревна насекать резьбу. Работа шла плохо и руки двигались, точно чужие. Тюкал топором, думал: «На пана хребет гнуть довольно. Хотел поглядеть, как в Литве люди живут, поглядел — и будет. Краше родного кутка нет на свете человеку ничего милее. Вечером деньги заслуженные у приказчика возьму и айда».
У пана Доморацкого жил Михайло Лисица третий месяц. Прибился к панскому двору случайно, узнав, что ставит пан новый палаццо и ищет разумеющих плотницкое дело. Михайле панский управитель насулил всего: и харчей вволю давать и деньгами пожаловать щедро. Харчи, однако, оказались такие, что скоро Михайло едва таскал ноги, а когда речь заходила о деньгах, управитель, шляхтич пан Глоба, насмешливо закатывал глаза:
— О! Деньгами тебя его милость так пожалует, так пожалует. Мастера же такого, как ты, нигде не сыскать.
То, что пан Доморацкий его работой доволен, Михайло видел, а то, как пан жаловал людей, нанимавшихся к нему вольной волей, знал от панских слуг. Немало таких, нанявшихся к пану своей волей, ходило теперь в подневольных хлопах. «Пану вольного человека сделать хлопом так же просто, как выпить чарку горелки. У него же и сам пан староста, и пан писарь, и пан судья в дружках».
Остаток дня, до вечера, показался Михайле бесконечным. Работу панские люди бросили, когда уже совсем стемнело. Михайло пошел отыскивать панского управителя. Вечером Глобу всегда можно было найти на конюшне. Являлся он туда, чтобы чинить расправу над хлопами, провинившимися днем. На этот раз Михайло застал его там же. Шляхтич уже успел изречь суд, кому отпустить сколько палок, кому — кнутов или пожаловать другой милостью.
Плотника Янека, по наказу пана Доморацкого, чтобы впредь не ленился, велел на всю ночь поставить у столба близ нового палаццо и приколотить за ухо к столбу гвоздем. Михайло, когда услышал такой приговор, покачал головой. Крутому нраву пана Доморацкого, тому, что конюхи кнутьями сдирали с мужичьих спин мясо до костей и поливали водкой и рассолом окровавленное мясо, что беглым хлопам надрезали пятки и в раны набивали сеченого конского волоса, Михайло уже не удивлялся. Но чтоб присевшему передохнуть мужику да такую казнь…
Управитель, велевши конюхам приступить к расправе, вышел из конюшни, зашагал через двор к людским избам. Михайло его догнал, поклонился в пояс. Управитель метнул на Михайлу глазами, не сказав ни слова, толкнул ногой дверь избы, вошел. Михайло протиснулся за ним следом.
В челядинской избе горела лучина. Сидевшие на лавке хлопы вскочили, бухнулись перед паном управителем на колени. Глоба, покручивая ус, водил равнодушным взглядом по лицам хлопов. Все было в порядке. Хлопы стояли на коленях, смиренно понурив головы. Управитель повернулся, чтобы идти. Михайло загородил ему дорогу.
— Не гневайся, пан управитель, с сего дня я его милости пану Доморацкому не работник. Бью его милости пану челом, чтоб деньги пожаловал, какие у его милости заслужил.
Управитель, закинув голову, посмотрел на Михайлу, под усами змеей усмешка. Громко выговорил:
— От водки, москаль, пся крев, разума лишился. Ты же у его милости пана взял двадцать злотых и на то дал запись. И за те деньги повинен ты его милости служить, пока не вернешь его милости тех денег или пока его милость по милосердию своему тебя не изволит отпустить.
У Михайлы перехватило дыхание. «Так вон как паны людей холопят». Едва сдержался, чтоб не вцепиться управителю в горло. Сказал хрипло:
— Заемного письма я пану на себя не давал и денег не брал.
Управитель точно не слышал:
— А запись твоя у пана судьи явлена и в книгу записана вчера. И тебе от его милости пана сойти не можно. А сойдешь, сам ведаешь, что его милость беглецам чинит.
Управитель распушил усы и, не взглянув на Михайлу, вышел.
Михайло стоял посреди низкой избы. В висках тяжело билась кровь. «Был Михайло Лисица вольным, а ныне стал панским хлопом». Сжал кулаки так, что ногти больно врезались в мякоть. «Так нет же, не бывать тому. Бояре не закабалили, а папежскому проклятому недоверку пану Доморацкому и подавно не закабалить».
Хлопы окружили Михайлу, смотрели жалостливо. Кто-то в утешение сказал:
— Не убивайся, добрый человек, не тебя первого, не тебя последнего пан холопит.
Михайло сел на лавку, сдвинув брови, смотрел на синеватый огонек лучины. Сидел так, задумавшись, долго. Хлопы, тихо вздыхая, покачивали головами. Знали — в такую минуту не утешить человека словами. Раз выпала на долю неволя — смирись. Так уж мужику на роду написано: на небе бог, на земле пан. Кто против бога и пана?
Михайло поднялся, выпрямился во весь рост:
— Попомнит пан Доморацкий, как русского человека холопить!
Хлопы испуганно замахали руками, зашикали:
— Ой, Михась, не накликай беды, за такие слова ни тебе, ни нам шкурой не отделаться. Не палками за такие слова жалуют паны хлопов, а веревочной петлей на воротах, а то и живьем на огне жгут.
А Михайло как будто не слышал испуганного шепота хлопов:
— Эй, вы, страдники. Веры вы православной, христианской, не гоже вам под паном, папежским недоверком, сидеть. Долго ли ему вашу кровь пить! Плюйте своему пану в рожу да бредите козаковать на четыре стороны.
У хлопов заблестели глаза. Забыв недавний страх, заговорили:
— Я б на Русь подался!
— А я в козаки, к запорожцам!