культурно выражаясь, роман крутили… Один раз прихожу домой, недели через две, как мать померла, — он за столом сидит, перед ним бутылка пустая. А раньше не пил. На столе фотографии материны, порванные на мелкие клочки, и где одна и где с ним.
— Нехорошо, однако, — сказала она.
— Я, как увидел, ошалел, болтаюсь, как воробей по конюшне…
— Как это? — она высоко подняла бровь.
— Да не в этом дело… — отмахнулся Смолин. — Главное, Марин, я ему про фотографии ничего не сказал… Представляешь? Вот номер. Как вспомню — от злости аж в ушах звенит…
— А у нас тоже обычай был, — сказала она, зачерпнув ложкой варева, — если старший брат умрет, то младший на его жене женится, его детей растить помогает…
Смолин удивленно посмотрел на нее, помолчал и продолжал:
— Надо, думаю, самому кусаться, а то заедят… Ну, вот, пишет он мне аккуратно каждую неделю, а я рву. Второй год… Послушай, а почему тебя зовут так странно?
— Маринка — чего ж тут странного? — улыбнулась она. — По-гречески — Морская. И я море люблю.
— А наш майор говорит: «Не надо путать северное побережье Черного моря с южным побережьем Белого. Это две большие разницы». Это когда кто-нибудь что не так сделает.
Она засмеялась, потом спросила:
— Ты когда обратно?
— На днях.
— Мы тут до весны каслать будем, — сказала она. — На Севере так: если один раз в жизни человека увидел, уже говорят: а, этот, я его знаю… Если два раза — это уж старые приятели, друзья, — она отчего-то смутилась.
— Как мы с тобой, — улыбнулся он. — Я вон тебе всю жизнь выложил, сам не знаю почему.
— Это, наверно, потому, что мой прадедушка шаман был, — сказала она.
— Ну? — удивился Смолин и опять улыбнулся. — Наверно, потому…
— Нет, — грустно сказала она. — Не потому — ты просто думал меня больше никогда не увидеть. Как люди в поезде, все про себя рассказывать любят. — Поставила перед ним варево. — Пей из ложки. Сильным будешь. Долго не устанешь…
— А что Толи-то долго нет? — забеспокоился Смолин.
Маринка прислушалась:
— Уже скоро будет. С Алю едет, нам важенок ведет. Тебе повезло, что стойбище рядом. Собаки сильно волноваться стали, я так и подумала, что кто-то в буране плутает…
— Должно ж когда-то и повезти.
— Сейчас важенок вместо быков запряжем, — перевернула нарты полозьями на снег. — Они быстрее.
Ветер ударил незащищенный теперь костер — пламя прижалось к снегу.
Смолин подошел разбросать костер.
— Мы зимой огонь не гасим, — сказала она. — Может, сгодится кому…
— Господи, — пробормотал Смолин, глядя, как отсветы костра пляшут по Маринкиному лицу, как ярко блестят раскосые глаза. — Бывают же такие красивые… Я думал, только в журналах…
— А-а! — отмахнулась Маринка. — Ну их, твои журналы!
— Что так?
— Все одно пишут… Какие мы дикие были…
Из метельной круговерти вывернули нарты, рядом с каюром сидел Толя Романцев, за нартами бежала тройка оленьих самок, важенок.
— Какие дела, командир?!
— Нормалек, Толик! — весело откликнулся Смолин.
…Нарты неслись во весь дух. Пролетали мимо огромного черного креста, лишь верхнее перекрестье торчало над заснеженной сопкой.
— Это кто же?! — крикнул Смолин сидящей впереди Маринке.
— Моряки какие-то, — отвечала она. — Давно было!
Вдалеке показалось заваленное снегом по крышу зимовье.
В окно зимовья был виден огромный красный диск солнца, низко висящий над снегами.
— Это ж надо — закон подлости, — бурчал Романцев, настраивая рацию. — Солнышко… Стоило горбатиться. Сел да прилетел…
— Уже, — сказал Смолин, внося охапку поленьев..
— Чего? — не понял Романцев.
— Летят.
Романцев выскочил на улицу — один самолет уже выбросил технику на грузовых парашютах. Появился второй с десантниками.
— Выходит, мы… зазря… — проговорил Романцев и вдруг, неожиданно для себя самого, заплакал — по-детски кривя губы и размазывая слезы рукавом. Затем схватил пригоршню снега и стал яростно тереть лицо…
Романцев ворвался в избу, бухнулся на колоду, заменяющую стул, и принялся крутить ручки настройки, бормоча при этом:
— Мы все равно кой-чего докажем… А то какую моду взяли — сели, да прилетели, да прыгнули, и все девки млеют… Все, командир. Я на волне. Хоть на полчаса, а раньше их в эфир выйдем!
— Нельзя, Толя, — тихо сказал Смолин. — Наш выход в 10.21, через сорок минут.
…В самолетной темени над люком вспыхнул желтый сигнал: «Приготовиться». Коротко взревнула сирена. Пошли в стороны створки люка.
Зеленый сигнал!.. Сирена!! Невыносимая!!!
Гудит дюралевый пол под ногами бегущих к люку. Головой вперед — как в детстве с обрыва. Один за другим. А первых уже крутит в голубом воздушном потоке, оранжевыми огоньками вспыхивают вытяжные парашюты. Раскрываются купола основных. И через несколько мгновений все подразделение — длиннющая цепочка куполов. Как поплавки гигантского невода, заброшенного в солнечную синь.
Люк бесшумно закрывался. Темно, пусто в самолетном брюхе, как в доме, из которого все ушли. Борттехник высадки в белом шлеме идет неспешно вдоль тросов, протянутых под потолком, убирая вытяжные фалы, которые только что крепились к парашютам тех, кого уже здесь нет…
Лахреев с рацией за спиной подбежал к зимовью. Распахнул сапогом дверь зимовья и застыл изумленный:
— Вы… откуда, ребята?
— На вопрос «откуда» напрашивается ответ: от верблюда, — мрачно посмотрел на него Романцев. — Это первое. Второе: надо сказать «здрассте» дядям.
— Здорово, — растерянно пробормотал Лахреев.
— Можно и так, — кивнул Романцев. — Только не надо путать южное побережье Белого моря с северным побережьем Черного. Понятно?
— А чего я… путаю-то? — Лахреев все еще не мог прийти в себя от неожиданной встречи.
— Ты дверь не закрываешь.
Лахреев повернулся к двери, но закрыл ее, как говорится, с другой стороны. Выскочил из зимовья:
— Товарищ лейтенант! Там какие-то солдаты… С рацией.
— Что за солдаты? — строго спросил лейтенант.
Лахреев только плечами пожал.
— Ты, Лахреев, не цыганка — плечиками играть, — еще строже произнес лейтенант. — Ты —