— Фамилия такая?
— Нет. Революционный псевдоним.
— Пусть так, пусть так. Ты, дорогой товарищ Огневой, я сразу понял, человек нам во как нужный.
Фомин провел ребром ладони по горлу.
— Смотри.
Фомин подошел к высоким, стрельчатым окнам и с треском распахнул одно, потом второе. Посыпалась на пол засохшая замазка, вместе со светом в комнату ворвался ветер.
И она сразу стала другой, эта комната. Заиграли на стенах пыльные медальоны, тускло заискрилась побитая позолота стен, словно ожили голубовато-розовые фарфоровые украшения камина.
Фомин подошел к камину, внимательно посмотрел на покрытые пылью сюртуки тугощеких кавалеров, обнимающих дам в кренолинах.
— Барская забава. Правда, когда я ходил в двенадцатом году на крейсере «Алмаз» в Китай, мы в Сингапуре такие украшения в натуральном виде наблюдали…
— Подражание Ватто, — мрачно сказал художник, — работа французская, середина восемнадцатого века.
Фомин постучал пальцем по шляпе кавалера.
— Ломать жалко. Ты сделай кожух для них и накрой. А на кожух звезды красноармейские приделай. А что с этим делать?
Фомин шагнул к стене. Шесть медальонов смотрели на него, словно шесть глаз. Он подошел ближе, обтер один ладонью. Свет, падающий из-за его спины, немедленно отразился в голубовато-зеленом овале, и он ожил.
И улица Москвы наполнилась теплым живым цветом.
Медальон стал похож на окно, за которым жили маленькие дома, маковки церквей и спешили люди по своим, неведомым Фомину делам.
— Ишь ты, — сказал начальник районного Всевобуча, вынул платок и аккуратно вытер медальон.
— Примитивизм, — сказал за его спиной Огневой, — середина восемнадцатого века. Видимо, работа крепостного художника.
— Пережиток, значит? — неуверенно спросил Фомин.
— Именно. Революционное искусство зачеркнуло этот период. Мы не признаем обветшалой мазни.
— Выламывать будем, товарищ Фомин? — деловито спросил завхоз.
Фомин посмотрел еще раз на домики и маковки, на кусок этой, неведомой ему жизни и ответил тихо:
— Жалко.
— А чего жалеть, — Огневой набил махоркой трубку, — мы ведь мир старый разрушаем. На месте этих лачуг вырастут светлые дома из стекла и бетона. Новая жизнь возможна только при полном разрушении старой.
— Все равно жалко. Сделано уж больно душевно.
Вот что, товарищ Огневой, ты эти картинки старого мира закрась и изобрази на них революционные корабли.
— Какие?
— «Потемкин», к примеру, «Аврору», «Петропавловск», «Новик». Я тебе фотографии дам. А ты, товарищ завхоз, стекла эти с воинами старыми вынь, но сложи их аккуратно и вставь нормальные стекла, чтоб свет был и чистота как на эсминце. Понял?
— Понял.
— Так и начнем.
Фомин подошел к окну. Осеннее солнце висело над городом. Где-то надсадно треща, прогрохотал трамвай.
Крикнул и замолк гудок фабричонки, спугнувший ворон, и они, надсадно каркая, черной тучей пронеслись над переулком. Во дворе щемяще и нежно заиграла гармошка. Шел второй год советской власти.
Часть первая
«Уж рельсы кончились, а станции все нет…»
Что точно, то точно. Ни рельсов здесь, ни станции.
Земля была плоской, наглядно опровергая учение о шарообразности планеты. Орлову показалось даже, что там, где небо ложится на землю, он видит грязные подошвы монаха, высунувшего голову за хрустальный свод.
Маленький домик аэропорта плотно обступила степная трава, и ветер, приходящий сюда, пах дурманяще и незнакомо.
Орлов прожил сорок пять лет, но никогда еще ему не приходилось бывать вот в таком царстве запахов. Степь пахла мятой, еще чем-то пронзительно сладким, а налетавший ветер оставлял на губах горьковатый привкус лекарства.
Машины не было. Но он не хотел звонить, немного ошеломленный однообразной красотой степи.
Но все же машина была нужна, и Орлов медленно пошел к домику, на котором красовалась выцветшая надпись: «Аэропорт Козы».
В тени на лавочке сидели, прислонившись спиной к выцветшим бревнам дома, двое. Они были удивительно похожи. Кепки, глубоко надвинутые на лоб, синие ватники, хлопчатобумажные брюки и тяжелые кирзовые ботинки. Они выжидающе смотрели на Орлова, и в их лениво-спокойных позах сквозила еще неосознанная опасность.
Эти двое совсем не монтировались с ярким кипением степи, с «чеховским» бревенчатым домиком аэропорта, с тишиной и покоем июньского утра.
Но вместе с тем эти двое словно претворяли тот мир, куда должен через час попасть он, подполковник милиции Вадим Николаевич Орлов.
Из домика вышел парень. В потертой кожаной летной куртке, под которой на серовато-грязной майке влюбленно смотрели друг на друга напечатанные трафаретом Михаил Боярский и Алла Пугачева.
Парень был тощий, ломкий какой-то. Гэвээфовские брюки непомерно широки, а форменная фуражка затейливо замята. Он поправил фуражку так, чтобы Орлов заметил массивный белый перстень и грубую цепочку браслета.
«Тип чеховского телеграфиста, с поправкой на НТР», — подумал Орлов.
— Издалека? — спросил парень.
— Издалека.
— Из Алма-Аты?
— Дальше.
— Питерский?