серый полумрак ударил по глазам, и он, привыкнув, увидел каменные отвесные стены вокруг и высоко вверху небольшое продолговатое отверстие в слое снега, которое он пробил, сорвавшись в провал; светилось недостигаемо далеко небо вверху, и Горяеву казалось, что он различает даже искорки звезд. Выбравшись из рухнувшего сверху снега, Горяев задрал голову; лицо его от исступленного ожидания чуда пылало.
— Люди, эй, люди! — кричал он. — Там у меня в мешке веревка есть — должно хватить! К краю близко не подходи! За что-нибудь закрепись сначала. Люди, люди, эй!
Корка слежавшегося снега в провале была крепкой и свободно держала его; он ходил в каменной западне, метров двадцать в длину и пятнадцать в ширину, из конца в конец, согреваясь, и кричал вверх; его голос гулко отдавался назад — от камня вокруг и снега вверху; страх, что никто его здесь вовсе не услышит, сменился ужасом, и Горяев, сразу обессилев, почувствовал выступивший по всему телу холодный пот. Минут на пять он ослабел и обмяк, боясь даже подумать, что теперь с ним будет. Он еще, уже без всякой надежды, покричал и стал тупо обходить и разглядывать отвесные стены провала. «Ночью конец», — подумал он почти безразлично, в то же время припоминая до мельчайших подробностей последние дни; дурак, дурак, бессильно ругал он себя, подыхай, раз тебе так захотелось. Сам себя в могилу загнал, ты тут сто лет, как мамонт, пролежишь, ведь снег, видно сразу, до конца в этой прорве не тает.
В. одном месте он нашел забитую снегом щель и стал бешено разгребать снег и, пробившись метра на два, безнадежно опустил руки. Это была всего лишь выбоина в скале, у самого дна провала, он словно попал в ледяную пещеру с острым сводом; выбравшись из нее, Горяев опустился на корточки, прислонился спиной к холодному, тяжелому камню; ноги не держали. Прежде всего успокоиться, приказал он себе, хотя ясно понимал, что это конец. Нужно успокоиться, под снегом обязательно должно быть какое-нибудь топливо, а спички у него с собой. Только бы докопаться, хотя бы небольшой огонек, он бы дня два-три продержался, ведь мало ли, могут его хватиться, искать пойдут, а тут — дымок. Он ведь, кажется, писал в заявлении на имя начальника сплаврейда Кунина, человека удивительно энергичного и вспыльчивого, что отправляется побродить в Медвежьи сопки на одну-две недели, кажется, писал… Писал или нет? Писал, писал, теперь он точно вспомнил, писал и даже обещал обрадовать его парой первосортных каменных соболишек на разные там бабьи выдумки; ухватившись за эту призрачную мысль, Горяев уже думал, что, если бы топливо, он бы и всю неделю продержался, а там бы его обязательно нашли. Он наметил место, куда, по его мнению, по весне и летом в дожди должно было сверху нести всякий сор, и стал разгребать снег, углубляясь в него все больше и больше; он разбрасывал его руками и ногами, как зверь, всей тяжестью тела отодвигал в стороны грудью и пробился метра на два вниз; под руки ему стали попадаться камни, и скоро он наткнулся на старый толстый лиственничный сук, затем попалась какая-то измочаленная щепка; по коре он определил — еловая. Когда он добрался до самого дна, он едва не заплакал от радости. Все дно в этом месте было устлано толстым слоем старой травы, битых веток и даже каких-то обмызганных обломков бревен; укрепившись после острого, обессиливающего приступа радости, Горяев стал рвать их из-под снега и через час натаскал большую груду дров; дрова, как он. чувствовал, были сырые, но он был уверен в своем искусстве и скоро стал ладить костер, отщипывая от выбранного материала тонкие щепочки охотничьим ножом, который всегда находился с ним в походах у пояса. Он священнодействовал, складывая щепочки на плоский камень, освобожденный им от снега, и когда все было готово, извлек из внутреннего нагрудного кармана спички, заложенные в презерватив и несколько раз перевязанные, неприкосновенный запас, которому были не страшны вода и сырость. Он не любил эти резиновые штучки и пользовался ими лишь в своих охотничьих походах вот для таких целей, но сейчас он без удержу расхваливал неизвестного ему изобретателя; это его даже несколько развеселило, и он зажег спичку уже спокойно, дождался, пока не загорится тоненькая острая щепка, и, наслаждаясь самим видом огонька, бережно поднес его к сложенному костру. Он знал, что все будет в порядке, он испытал странное чувство страха и удовольствия, наблюдая, как огонь переходит со щепки на щепку, наконец начинает одолевать и более трудные сучья, и все это время старался тише дышать. Несмотря на усталость и подступившее чувство голода, он не удержался и сделал вокруг костра несколько диких прыжков, затем сел и стал думать, как ему теперь напиться; в одном месте на камне было небольшое углубление, и туда, ползла темная струйка воды, а когда костер разгорелся вовсю, Горяев придвинул к нему снегу побольше и скоро пил с камня теплую, пахнущую дымом воду, стараясь наполнить ею пустой желудок. Ну теперь жить можно, думал он расслабленно, как бы сливаясь с вязким сухим теплом, распространявшимся вокруг костра; преодолев усталость и неожиданную сонливость от тепла, Горяев встал, из сучьев и поленьев устроил место рядом с костром, где он мог бы лечь. Часы показывали третий час, даже в провале, перекрытом толстым слоем снега, было еще достаточно светло; скользя взглядом по стенам провала, Горяев обнаружил, что они кверху сходятся, остается лишь длинная щель метра в четыре; вот ее-то каким-то образом и перемело, а он и влетел в этот каменный мешок. Огонь есть, вода тоже, он ведь давно уже привык довольствоваться малым, можно было отрезать от верха торбасов полоску кожи, опалить и пожевать, а большего человеку в его положении и желать нечего. Завтра с утра дело покажет, и осмотрится внимательнее, а сейчас нужно заняться ужином.
Горяев отвернул во всю длину голенище левого торбаса, выбрал остроконечную щепку, проткнул ею отрезанную полоску оленьей кожи и поднес к огню. Шерсть вспыхнула мгновенно, и в ноздри ударил едкий запах паленой шерсти и жира; Горяев опалил кожу до чистоты, соскоблил ножом, счистил с нее гарь, затем еще несколько минут подержал на огне. Кожа вздулась, стала толще, и от нее теперь шел совершенно уже раздражающий вкусный запах. Горяев резал ее горячую на мелкие куски и ел; когда полоска кончилась, чувство голода лишь усилилось, но он твердо решил, что на сегодня хватит, и поправил костер. Кстати, и рукавицы успели высохнуть, и было совершенно тепло; он свернулся у огонька и, не думая больше ни о чем, попытался уснуть; какие-то судороги в желудке мешали, и Горяев, поворочавшись, приподнялся, напился с камня и опять сжался на сучьях; нужно еще было просушить носки, но он решил, что успеет, и закрыл глаза; в теле стояла слабость, и мысли были рваными, беспомощными. Он вспомнил давнее, институтское, полузабытое: сверкающий в вечерних огнях город, мокрый асфальт, свою первую и последнюю привязанность к женщине. Они столкнулись у входа в театр, и тотчас, едва взглянув в ее широко распахнувшиеся, безжалостные глаза, он понял, что погиб, и от этого непривычного, удивительного предчувствия собственной беды у него закружилась голова, хотя он продолжал бессмысленно улыбаться.
Он был молод и, несмотря на заурядную внешность, заносчив, он хотел пройти мимо, но против воли остановился, как от сильного встречного удара; женщина все с тем же торжествующе-отсутствующим выражением обошла его (он хотел и не мог посторониться) и исчезла среди колонн, а он все стоял в каком-то странном оцепенении и уже знал, что она хоть однажды будет принадлежать ему, и готов был заплатить за это любой ценой; он был согласен на все. И он не ошибся, но и сейчас, оказавшись заброшенным на другой конец страны, в иные совершенно условия, ни разу не пожалел и не пожалеет; то, что с ним случилось, было великой радостью и великим счастьем. С тех пор как он уехал сюда, на край земли, прошло больше десяти лет; он не писал и не получал писем и не знал, что с ней, да и не хотел знать. Было бы больно, стань известно о ее счастье, а наоборот — было бы еще поганей.
«Вот и прошла жизнь», — неожиданно произнес Горяев с коротким смешком, от которого он еще больше стал противен себе, — ни детей в мир не пустил, ни памяти о себе не оставил. «Прошла?» — тут же переспросил он себя. Ну это мы еще посмотрим, его час подводить черту еще не наступил.
5
Они уже встречались больше месяца, и он медленно привыкал к ее странному характеру, а она — к его заурядному облику и его ординарности, как она любила говорить, особь мужского пола, ничем не отличающаяся от других, но это было неправдой, иначе бы она оставила его тут же, среди колонн, в безжалостном желтом свете догорающего дня; она в нем чувствовала тот скрытый огонь, что обязательно когда-нибудь прорвется. Горяев знал, что он не один у нее и ему она уделяет как раз крохи своего времени и в основном тогда, когда ей плохо. Он принимал эти отношения с внешней покорностью и терпением, ничем не выдавая своих терзаний, он ждал в надежде взять реванш; она догадывалась и умело поддразнивала его, не подпуская близко. Ей нравилось чувствовать свою власть над этим неотвязчивым,