невероятно вкусные, и чем больше он их ел, тем больше хотелось, хотя в поясе становилось все туже и дышать было трудно. Какой-то незнакомый ему запах так и тянул к себе, он отодвинулся от стола, смущенный своим обжорством, и больше для Таси, сидевшей тут же, у краешка стола, и осторожно хлебавшей те же щи, сказал:
— Чу-удо!
Софья Ильинична засмеялась, довольная, оказалось, что все они наблюдали за Рогачевым.
— Тут грибки пережаренные да морской капусты чуток, — сказала хозяйка. — У нас все так варят. А мясо чего ж, не нравится?
— Не могу больше, лопну.
— Не лопнешь, — пообещал Колька, придвигая к нему налитый до краев стакан холодного, ледяного кваса. — Я вначале тоже объедался, здешние бабы умеют. Вот еще подожди, крабов тебе надо попробовать, здесь их тоже по-особому варят, с кожурой проглотишь. Да только после этого…
— Ну-ну, — Софья Ильинична шутливо повысила голос, Колька наклонился и зашептал, жарко дыша в ухо, Рогачев отодвинулся.
— Кончай свою бодягу, — недовольно остановил его Волобуев; голос Кольки никак не мог перейти на шепот, и все хорошо слышали то, что он говорил.
— И не пьянеешь от такой закуски, вот чудо. Ну попей кваску.
Рогачев отпил квасу и придвинул к себе оленину, и все они были рады, что он хорошо ел, что они могут сделать приятное, особенно хозяйка. Оленина была сварена, видать, с какими-то травами, была сочна, и от нее неуловимо пахло ароматом весенней тайги. Рогачеву вспомнились дикие распадки сопок в цветущем разнотравье, где он побывал прошлой весной, увязавшись с геологами на неделю.
Хотя их за столом было пятеро, шум стоял изрядный. Колька Афанасьев все порывался что-то рассказать, его не слушали, и он внезапно загрустил и вспомнил, как в прошлом году на сплаве погиб его старый дружок. Волобуев сразу нахмурился, а Софья Ильинична стала толкать Кольку в бок, и, махнув рукой, он пошел к двери. Его не стали удерживать, каждый делал что хотел; Рогачев заметил, что Софья Ильинична глядит на Волобуева с нежностью, с той бабьей нежностью, которую невозможно упрятать ни за шуткой, ни за резковатым словом, и порадовался за него; простым глазом видно, что тут все хорошо и жизнь его будет лучше, чем была до сих пор, и Васятке его будет хорошо; Рогачеву определенно нравилась Софья Ильинична, в ней была какая-то домовитость и чистота, но, по правде сказать, его больше всего занимала Тася, просидевшая весь обед без единого слова, а потом, когда все встали, собравшая посуду и унесшая ее мыть.
— Она у вас всегда такая? — спросил Рогачев у хозяйки, и Софья Ильинична, не сдерживая голоса, засмеялась.
— А ты не смотри, не смотри! — сказала она. — Тихий огонек, он хоть и не горяч, зато дорог, в нем своя особица. Как привыкнешь, так и не оторвешься.
Рогачев уже перечистил котелок, ножи и кружки, больше чистить было нечего, винтовку за эти долгие дни он тоже не один раз разобрал, вычистил и собрал, он стал думать, как, переждав бурю, вернется домой и его встретит Таська, здоровая и веселая, и как он позовет своих друзей, Волобуева Семку и Афанасьева Кольку с женами, и они посидят хорошенько вечером, он им расскажет все, вот рты-то раскроют, да ведь все равно не поверят. А потом… Об этом «потом» Рогачев старался не думать, чтобы не расстраиваться, очень долгим еще было возвращение.
— Не могу, — неожиданно сказал Горяев и, высунувшись до половины из мешка, сел. — Не могу я, не могу. Остаться одному, ни за что. Делай что хочешь, не уйду.
— Не можешь, не надо, никто тебя не гонит, — сказал Рогачев, с жалостью разглядывая три оставшиеся в пачке помятые сигареты; наконец он решился, бережно разорвал одну из них пополам и закурил. — Как хочешь, а быть с тобой не очень весело.
— Понимаю, — торопливо согласился Горяев. — Понимаю, ладно, все равно, спасибо и на этом. Пойми, никого у меня, один как перст божий, сам виноват, конечно. Послушай, — попросил он Рогачева, — ты меня уважать, конечно, не можешь, не обязан… Но все-таки, если можешь, забудь тот случай. Не знаю, как вышло. Нет, ты сейчас ничего не говори. Понимаешь, когда я увидел эту кучу денег, какое-то затмение на меня нашло, не знаю, что со мной было… Мне все время казалось, что я не на своем месте в жизни, все ждал свой единственный шанс, случай, мне сорок, а я до сих пор не женат, почему, ты думаешь? Из-за той истории, что я тебе рассказал? Нет, это лишь начало, повод… Во мне червь какой-то разросся и гложет, я не так жить хотел, вверху жить хотел! И никогда не получалось, смешнее клерка с претензиями ничего не может быть… И сразу столько денег!
Рогачев, вначале делавший вид, что не обращает внимания на слова Горяева, отбросил сучок, который он обстругивал ножом, стараясь придать ему вид старичка лесовика; пожалуй, в нем пробудилось нечто вроде сочувствия к Горяеву, он в чем-то мог и понять его, ведь какие-то отголоски своих мыслей и настроений чувствовал Рогачев в словах Горяева, и ему было и стыдно, и неловко, и хотелось прекратить эту внезапную исповедь.
— Ребят жалко, — сказал он задумчиво, в неподвижных зрачках его плясали крохотные отблески огня. — Пропали ни за что. На войне бы не обидно. А за этот мусор. Ждут ведь их небось, надеются, все глаза проглядели… — Рогачев осекся.
Его тоже ждали и выплакали небось все глаза, Таська небось почернела, леспромхоз на ноги подняла, а все из-за его дурной затеи — решил хлопец прогуляться в тайгу за соболишком. Ах, едрена Феня, нескладно все получилось…
Ему в сердцах хотелось вспомнить Горяеву, что бросил он летчиков не по-людски, незахороненными, но, взглянув на него, съежившегося крючком, почему-то промолчал и тщательно запрятал остаток притушенного окурка (потом можно будет размять и сделать самокрутку). Из-за жирной и обильной еды Рогачев за ночь несколько раз вставал пить воду и прислушивался, в реве бури теперь ясно различались пустоты и провалы; открыв еще раз глаза ближе к утру, он замер. Он сразу понял, что Горяев не спит, затаился; Горяев ворочался и трудно, шумно вздыхал. «Зачем? Зачем?» — услышал Рогачев, совсем рядом и от неожиданности едва не отозвался, но тут же не без доли злорадства перевернулся на другой бок и заснул и, как ему показалось, опять почти сразу проснулся от необычного ощущения: было тихо, было так тихо, что он тут же бесцеремонно растолкал Горяева, и они несколько минут вслушивались, почти оглушенные.
Выбравшись наверх (их завалило снегом вместе с шалашом и с навесом над костром) они увидели нетронутое девственное пространство, мягкий молодой снег отдавал чистейшим перламутром, и взошедшее солнце холодно играло в пустынном небе; буря неузнаваемо изменила местность вокруг, и прежде чем выбрать направление, Рогачев долго всматривался, недовольно крякал и прикидывал. В это время Горяев безучастно ждал, стоя позади и сердцем ощущая зыбкость и ненадежность своего присутствия в жизни и в то же время испытывая сильное желание ошеломить, озадачить добродушного, здорового человека, делившего рядом припасы, но не знал, как это сделать, и ничего придумать не мог. Он обреченно следил за Рогачевым, строго делившим все припасы на две равные части; затем Рогачев уложил свой мешок, присел на корточки у догоравшего костра.
— Ну вот, — сказал он неожиданно. — Прощай, Горяев Василий, в гости не приглашаю, не обижайся. Дойти ты теперь дойдешь, я тебе мяса отполовинил. Прощай.
— Иван, послушай, — Горяев проворно достал откуда-то из-за спины туго набитый, видимо заранее приготовленный большой кожаный кисет, бросил его к ногам Рогачева. — Освободи меня от них, ради всего святого!
— Ты Ваньку-то не валяй, Горяев, — строго и отчужденно сказал Рогачев, застегивая ремни рюкзака. — Сам себя нагрузил, сам и освобождайся, ишь привыкли к костылям! Нагадил, убирай за собой сам. Никто тебе ничего не должен. — Приладив винтовку, Рогачев встал на лыжи и, не оглядываясь, не взглянув на кисет, скользнул вниз с белого склона; с вершин сопок еще доносился легкий гул, тишина после бури не успела устояться.
— Эй, Рогачев, подожди! — запоздало попытался остановить его Горяев, но Рогачев больше не оглянулся; ему наконец просторно стало на душе от своего решения все бросить и идти прямо домой; что мог, он сделал, а все остальное уже не его дело, на это есть суд я милиция, а ему за всю эту муру памятника