заполняем анкету. И на пункты отправляем на грузовых автомашинах с сопровождающими, чтобы не разбежались.
Я вспомнил, как освобождали мы немецкие концлагеря в Польше. С каким ликованием и торжеством, свободно уходили на родину пленные других стран. И как забирали смершевцы наших военнопленных, истощенных, измученных, хмурых, переписывали, допрашивали, загоняли в товарные вагоны и отправляли на новые проверки и допросы, ведь, по Сталину, они – изменники. Нашлась наконец нашим энкавэдэшникам настоящая работа…
– Ты домой, родителям писала?
– Писала. Ответа нет. И в Главное санитарное управление писала, тоже не знают… Может быть, убиты, они на войне с первого дня.
– Дрезден в нашей зоне, запроси дрезденскую тюрьму, в списках заключенных ты значишься. Вот и доказательство, что не сотрудничала с немцами.
Она отвернулась.
– Наверное, съезжу туда… Попрошу нашего коменданта.
Месяца через два я опять попал в этот городок. Марии уже не было – уехала на родину вместе с демобилизованным комендантом. Может быть, поженились? Возможно, он и есть тот самый старший лейтенант, который защитил ее в свое время? Все может быть…
Но что это за родина, на которую так страшно возвращаться?
Этот вопрос возникал и передо мной, хотя дела мои складывались вроде бы благополучно.
За Висло-Одерскую и Берлинскую операции я получил два ордена Отечественной войны 1-й и 2-й степени. В Райхенбахе начальник кадров майор Неплюев передал мне вызов: 19 октября явиться в город Цвикау в военный трибунал.
– Зачем?
– Не знаю. Дело твое запросили. Теперь вот тебя требуют.
Чего им надо? Ладно, посмотрим!
Отправился я в Цвикау, явился в трибунал. Оказалось, командир корпуса генерал Глазунов сделал представление о снятии с меня судимости. Задали мне два-три вопроса и через час вручили «Справку о снятии судимости»: «За проявленное отличие в боях с немецко-фашистскими захватчиками ОСВОБОЖДЕН от отбытия назначенного ему по ст. 58-10, ч. 2 УК РСФСР наказания – административная высылка из города Москвы на ТРИ года по приговору Военного Трибунала НКВД города Москвы от 10 января 1934 года. В соответствии с Указом Президиума Верховного Совета Союза ССР от 26 февраля 1943 года признан
19 октября 1945 года № 088»
Не реабилитация, не пересмотр дела, а, так сказать, прощение. Хорошо воевал, и мы прощаем тебе твои грехи. Справка давала мне право писать в анкетах «несудим» и жить в Москве.
Я поблагодарил Глазунова за представление.
– Чего там… А ты как в такое дело попал, из-за родственников, что ли?
– Нет, в институте в стенгазете стишки написали, не понравились начальству. А тут заместителя директора посадили, я за него вступался в свое время. Вот всех и повязали одной веревочкой.
– Вступался-то зачем?
– Честный был человек, а ему всякую чепуху пришивали, сожрать хотели.
Глазунов бросил на меня свой короткий взгляд, задумался…
– Анкету в личном деле перепиши, зачем тебе такую отметину на себе таскать? Я Неплюеву сказал.
Переписал я анкету. В графе «судимость» написал «нет». Но хорошо понимал условность этого «нет». В 1934 году судил меня не «Военный трибунал г. Москвы», а Особое совещание при НКВД СССР, вряд ли наш Военный трибунал имел право отменять его приговор. Главное, органам на это «нет» ровным счетом наплевать. У них свой план «очищения от сомнительных элементов». Новые послевоенные времена уже в точности повторяли довоенные, в сталинском государстве ничего не изменилось. В одной дивизии какой-то подполковник сказал, что не немцы, а мы расстреляли пленных польских офицеров в Катыни. Его тут же арестовали. Посадили и какого-то военинженера, говорившего: «Только идиоты могли додуматься до демонтажа немецких предприятий».
Правильно говорил: мы своими действиями только способствовали будущему развитию экономики ФРГ.
В счет репараций (возмещения ущерба) мы вывозили из Германии заводское оборудование. Техника во время войны не менялась, устарела, и после нашего дурацкого демонтажа немцы поставили на своих заводах уже современное оборудование. А мы привезли домой старые, изношенные, поломанные и побитые при перевозке станки, они валялись на заводских дворах и препятствовали обновлению нашей промышленности. «Вон сколько всего вам завезли, работайте!»
Такая же нелепость творилась с отправкой машин. Армию обязали вернуть стране 150 000 автомобилей. Решение правильное – нужно восстанавливать разрушенное войной народное хозяйство, нужен автотранспорт. Но проводилось оно по-сталински: немедленно, в сжатые сроки, за срыв сроков – трибунал. Войска воспользовались этим, чтобы избавиться от старья, приемные пункты торопились это старье отправить. Проверять состояние машин, браковать их значило срывать сроки. Дошла машина до пункта своим ходом, и ладно. В результате достался народному хозяйству металлолом.
В газетах быстро стихли «союзнические» восторги, возобновилась критика западного образа жизни, империализма и колониализма. В марте в США, в Фултоне, прозвучала речь Черчилля о «красной угрозе», о «железном занавесе», воздвигнутом Советами между Востоком и Западом. У нас снова ввели «политчас», обязательное чтение «Правды», «Краткого курса». Казенные вопросы, казенные ответы, боязнь сказать не так, как положено.
Дух Великой войны, дух «фронтового братства» выветривался. Мы становились прежними. На фронте можно было встать во весь рост, двинуться в атаку, метнуть гранату под танк, вражеской пули мы не боялись, пули от своих – боялись.
Представляя свою жизнь на «гражданке», я понимал, что мне нужна только свободная профессия, без анкеты, без отдела кадров. Вернуться к танцам? После ссылки, мыкаясь по разным городам, не имея работы, я некоторое время вел в Уфе танцевальные кружки: западноевропейские танцы были тогда в моде. Но сейчас? Смешно! Мне уже 35 лет, у меня семья – жена, сын. Чем же я могу еще заняться? Рисовать? Не умею. Петь? Голоса нет. В актеры? Поздно. Остается только то, к чему тянуло всю жизнь, но при моей судьбе не могло реализоваться, – литература.
Я любил и знал литературу, даже прозу мог страницами читать на память. Были у меня любимые писатели: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Толстой, Чехов, Маяковский, Есенин, Бальзак, Стендаль, Мопассан, всех не перечислишь. Они казались мне людьми необыкновенными, к их именам относился с трепетом, писать самому, когда есть
В главе 7-й я рассказал о том, что в начале тридцатых годов получил от графолога Зуева-Инсарова исследование моего характера по почерку. Оно не сохранилось: забрали при аресте, но одну фразу я запомнил: «Несомненная литературная одаренность, возможно, слабо выявленная вследствие недостаточной целеустремленности». Не знаю, как с одаренностью, но насчет недостаточной целеустремленности Зуев-Инсаров был прав. Я иногда пробовал что-то писать, так, для себя, но не хватало времени: днем – работа, вечером – институт, потом тюрьма, скитания по России, война, когда было писать? Все же, скорее, не хватало усидчивости. Тогда я еще не знал, что прозаик – это ломовая лошадь, тянущая в гору тяжело нагруженный воз. Или дотащит до вершины, или падет по дороге, не достигнув цели.
В ссылке я написал несколько рассказов из времен Великой французской революции, но бросил – описываю незнакомую жизнь, неизвестный мне народ, все ходульное, книжное, заимствованное. Неудача меня охладила, я на время перестал писать, но тяга к перу пересилила. Побуждаемый одиночеством, тоской по Москве, которой меня лишили, я снова сел за стол. Многие писатели начинают с воспоминаний о