– Мне кажется, такое неофициальное, личное, доверительное обращение подвигнет товарища Брежнева на благоприятное решение.
Написали мы письмо, я отпечатал его под копирку, копия у меня сохранилась, привожу текст:
«Дорогой и глубокоуважаемый Леонид Ильич!
Встревоженные положением, создавшимся в нашей литературе, мы считаем своим долгом обратиться к Вам.
Против А. Т. Твардовского и руководимого им журнала «Новый мир» в последнее время ведется кампания, преследующая цель отстранить Твардовского от руководства журналом. Уже приняты решения об изменении редколлегии «Нового мира», по существу направленные к уходу Твардовского из журнала.
А. Т. Твардовского можно смело назвать национальным поэтом России и народным поэтом Советского Союза. Значение его творчества для нашей литературы неоценимо. У нас нет поэта, равного ему по таланту и значению. Руководимый им журнал является эталоном высокой художественности, чрезвычайно важной для коммунистического воспитания народа. Журнал проводит линию XX – XXIII съездов партии и с научной глубиной анализирует сложные проблемы современного общественного развития. Журнал собрал на своих страницах множество талантливейших современных советских писателей. Авторитет, которым он пользуется как в нашей стране, так и среди прогрессивной интеллигенции всего мира, делает его явлением совершенно исключительным. Не считаться с этим фактом было бы большой ошибкой с далеко идущими отрицательными последствиями.
Мы совершенно убеждены, что для блага всей советской культуры необходимо, чтобы «Новый мир» продолжал свою работу под руководством А. Т. Твардовского и в том составе редколлегии, который он считает полезным для журнала.
Больше подписей мы собрать не успели. Из тех, к кому обратились, никто не отказался, кроме Сергея Залыгина, нынешнего главного редактора «Нового мира». Он жил тогда в Переделкине, в Доме творчества, сказал Можаеву: «Дожидаюсь ордера на квартиру, жена больна, ты должен меня понять».
Как рассказывал Можаев, получив письмо, Брежнев поморщился:
– Что за «коллективки» такие? Пусть придут в ЦК, поговорим.
«Коллективками» назывались коллективные заявления, в армии они были запрещены, полагалось писать только индивидуальные рапорты. Видимо, вспомнил Леонид Ильич свое «боевое прошлое».
Нам передали, что в понедельник писательскую делегацию (не более пяти человек) по поручению ЦК примет товарищ Подгорный. О часе приема будет сообщено в редакцию «Нового мира».
Это известие мгновенно разлетелось по Москве, в понедельник к девяти часам утра в «Новом мире» собрались его авторы. О сотрудниках и говорить нечего – все тут были. Твардовский сидел в кабинете в темном костюме, при галстуке, серьезный, сосредоточенный, сознающий значение момента для судьбы журнала, да и всей советской литературы.
Наметили пятерку тех, кто отправится к Подгорному. Кроме себя, помню Можаева, Тендрякова, Трифонова. Пятого забыл.
Дожидаемся звонка из ЦК. Никто не уходит. Принесли бутерброды, вскипятили чай, перекусили. В общем, как на боевой вахте.
Прождали до полуночи. Никто не позвонил. Через день вышла «Литературная газета» с решением секретариата Союза писателей. Твардовский ушел с поста главного редактора журнала. Героический период истории «Нового мира» кончился.
Может быть, не передали нашего письма Брежневу? Можаев клялся, что передали. И я ему верю – передали. Но Брежнев ничего не пожелал изменить.
Не помню точно даты, но в том же 1970 году, в мае или июне, ко мне на дачу пришел Твардовский. К кому он приезжал в Переделкино, не знаю, но был в подпитии, от губы к подбородку тянулась засохшая струйка яичного желтка, закусывали, видно, яичницей, мрачный, смотрел исподлобья. Сел на скамейку, обвел веранду тяжелым взглядом:
– Ну, чего сейчас пишете?
– Печатаю в «Юности» повесть «Неизвестный солдат».
Он махнул рукой:
– Это ладно… С романом что делаете?
– Заканчиваю описание ссылки.
Он пошарил глазами по столу:
– Рюмка найдется?
– Конечно. Но вы уже приняли, Александр Трифонович.
– Я свою норму знаю. Покажите, где руки можно помыть.
Из ванной вышел с чистым лицом, смыл яичный желток. Выпили мы по рюмке, больше он пить не стал. Сидел, молчал, потом заговорил:
– Я знаю, вы на меня обижены за то, что я беллетристом вас назвал.
– Что вы, я уже забыл об этом.
– Обиделись, – он мелко закивал головой, – обиделись, я видел. А почему я так сказал? Я совсем другое имел в виду. Та ваша вещь…
– «Лето в Сосняках».
– Вот именно. Замах там был, а удара не получилось. Почему? Уже мы Солженицына напечатали. После «Ивана Денисовича» писать по-прежнему было нельзя. То есть писать все можно, не всем же быть Солженицыными. Но по той вещи я почувствовал, что вы больше знаете, но не выговариваете. Солженицын рубанул с маху, там простой русский мужик в лагере вкалывает, а у вас девушка по московским тротуарам разгуливает. Вот это я хотел, чтобы вы убрали.
Он говорил с паузами, думал, потом снова начинал:
– «Дети Арбата»! Какие там сцены! Ведь вас в порнографии будут обвинять, а я ни слова против не сказал. Потому что «Дети Арбата» – это высокий класс литературы. И женщин вы умеете писать, другие не умеют, а вы умеете… И, видите, я не возразил против таких сцен, там они на уровне романа. – Лицо его вдруг прояснилось, обрело свою значительность. – «Дети Арбата» – они уже не подвластны, не подвержены времени. С ними уже ничего не сделают, они свое возьмут. Конечно, Солженицын активнее вас, он деятель, такой он человек и таким его надо принимать. А мы с вами другие. Может, поколение такое или закалка не та… – Он посмотрел на меня: – Впрочем, и вы бывший ссыльный…
– Да, случилось.
Он опустил голову.
– Моя мать тоже была в ссылке. Сильная женщина, раскулачивали, а она не поддавалась, вот ее и отправили. Одну… Отца в то время в деревне не было. Много потом рассказывала, не знаю – что правда, что прибавила… Гнали их по ранней весне, дошли до барака, а там мертвые люди, кто на полу лежит, кто на нарах, а кто и вовсе мертвый сидит за столом. Как сидел за столом, так и помер. Вот туда и доставили мою мать… – Голос его дрогнул… Он посмотрел на бутылку, но не налил. – А отец, тот был в бегах. Где- нибудь поработает, он хороший был кузнец, и едет к матери, везет мешок муки. Его за проволоку пустят, уже знали его, он с матерью поживет, покормит ее и опять в бега, на заработки, и опять приезжает с мешком. А потом погнали их из-за проволоки, идут неизвестно куда. Едет человек на бричке: «Ты кто такой?» – «Кузнец…» – «Кузнец? Друг, ты мне нужен!» Оказался председателем колхоза, где требовался кузнец. Забрал отца с матерью, и они уже до освобождения оставались в том колхозе… Вот так и жили люди.
Он всхлипнул, встал, прошел в ванную…
История его родителей была обычной для миллионов крестьян того времени. Хотя… Пропускали «за проволоку», «выпускали». Может, так и было, а возможно, сложилось в представлении Твардовского. Но его отец с матерью страдали, как страдал весь народ, как страдает и никогда не преодолеет своего страдания сам Твардовский.
Он вернулся, сел за стол, налил рюмку, выпил, пожевал кусочек хлеба.