Традиционным в том смысле, что укоренятся определенные привычки; рациональным — поскольку русские лидеры будут стараться производить как можно больше и как можно дешевле, уделяя все меньше внимания идеологии, а значит, все реже склоняясь к использованию крайних средств.
Лично я был бы склонен допустить, что в длительной перспективе экономические соображения должны стать преобладающими. Тем не менее оптимистические выводы делать рано. Вполне правдоподобно, по-моему, что завтрашние руководители советской экономики будут меньше озабочены теорией и больше — производительностью труда, об этом уже свидетельствует ряд признаков. Но неизбежно возникает вопрос (быть может, шокирующий): духовная свобода, многопартийность — это рациональные феномены? Если правительства хотят максимально расширить производство, сохранив при этом какие-то привилегии для себя, станут ли они прилагать усилия, чтобы предоставить гражданам право обсуждать правительственные решения? Станут ли правительства терпеть многопартийность как форму борьбы за власть? Рационализация экономического и политического режима, устранение таких патологических излишеств, как жесткое планирование или чистки, — это и в самом деле вещь вполне вероятная, но совсем другое дело — установить режим, подобный западным. Считать рационализацию советского режима явлением, сопутствующим демократизации, значит, по меньшей мере соглашаться со спорным утверждением о том, что многопартийный режим — единственно рациональный для экономики, ориентированной на развитие промышленности.
Какой же вывод я хочу сделать из этого краткого анализа?
Я принимаю часть аргументов, представленных оптимистами. Я думаю, уровни жизни населения по обе стороны «железного занавеса» будут сближаться. Достаточно даже мимолетного визита, чтобы заметить: многое из того, что волнует нас на Западе, наблюдается и по другую сторону «железного занавеса» и связано с тем же — построением индустриального общества. Я допускаю, что управление хозяйством будет все более рациональным, условия существования всех граждан станут улучшаться. Я допускаю, что идеологическая разрядка более вероятна, чем сохранение крайних форм ортодоксальности или идеологического террора, и допускаю, что мир Джорджа Оруэлла существовал в 1951–1952 годах, но вряд ли он возможен в 1984-м. Похоже, такие крайности — современники начальных этапов индустриализации, а не эпохи экономической зрелости. Наконец, я допускаю, что бюрократическая иерархия может склоняться к поискам устойчивости. Но и с учетом всего сказанного я не могу избавиться от одного сомнения, даже если в значительной степени согласен с оптимистами.
Дело в том, что преображения ни в коей мере нельзя счесть несовместимыми с основами самого режима. Во-первых —
Однако в борьбе между наследниками Сталина победу одержал прежде всего партиец. В настоящее время идет не реставрация, а утверждение решающей роли партии и ее аппарата в управлении советским обществом.
Те, кто обладают привилегиями при данном режиме, не делятся на фракции, как в западных партиях. Нелепо думать, будто существует партия специалистов, выступающая против партии идеологов, — или военных, или полицейских. Многие специалисты — члены партии. Верно, что различные категории руководителей имеют свои предпочтения или особые привычки, но совершенно не обязательно, что они придерживаются противоположных учений. Партийцы принимают все большее участие в делах административных, в пропаганде, они составляют основную часть политического персонала, который в значительной мере определяет главные черты режима. У нас на Западе тоже есть группы профессиональных политиков. В США символы режима — Трумэн или Никсон, в Великобритании — Макмиллан или Гейтскелл. Стоит ли поражаться тому, что в Советском Союзе режим по-прежнему формируют аппаратчики, раз уж мы находим это естественным в западных режимах? Мне хорошо известно, что на Западе многие считают политических деятелей марионетками, которых дергают за ниточки олигархи, монополисты. Такое представление о капиталистических олигархах, верховодящих политиками, наводит на мысль, что и в Советском Союзе есть лица, которые куда могущественнее, чем профессиональные политики.
Возьмем очевидные факты: на Западе политические деятели улаживают определенным образом правительственные проблемы, есть свои методы прихода к власти, свои способы проверить преданность граждан. Конституционно-плюралистические режимы действенны тогда, когда профессиональным политикам удается сохранять в силе конституционные процедуры и добиваться успеха. В Советском Союзе таким политическим деятелям соответствуют аппаратчики.
Во всех индустриальных обществах есть хозяйственники, управляющие коллективным трудом, собственники или директора заводов. И везде они отчасти похожи друг на друга, поскольку решают сходные проблемы, а условия их жизни и деятельности вполне сопоставимы. Не так обстоит дело с политиками. Конечно, иные проблемы универсальны: как удержаться у власти, как править страной, как уладить конфликт. Но решают их по-разному. Политики могут конституировать единую партию, с особым характером соперничества в ней. Однопартийность дает значительные преимущества. Партия постоянно может оправдывать себя идеологией, провозглашающей законность установленной власти и правомерность действий властителей, может не признавать официально существование конфликтов. В таком обществе царит принципиальная однородность. Легко понять, что политики, привыкшие к однопартийному режиму, стремятся эту структуру сохранить. Предсказуемые перемены, связанные с развитием промышленности, повышением уровня жизни, не приведут к устранению однопартийности наряду с идеологической ортодоксальностью, не связаны они и с исчезновением бюрократической иерархии, равно присущей обществу и государству.
Означает ли это приближение буржуазной стабилизации? — Почему бы и нет? Экономическую рационализацию? — Почему бы и нет? Смягчение террора? — Вероятно. Отказ от патологических
Исаак Дойчер полагает, что рабочий класс станет по мере повышения уровня жизни более активным и более динамичным в политическом плане. Ну, а я думаю, что советский рабочий класс должен чувствовать себя все менее удовлетворенным, хотя условия жизни улучшаются, а давление властей уменьшается. Почему же в развивающемся режиме народные массы должны испытывать все большую неудовлетворенность, почему они вдруг захотят радикальных перемен?
Я оставил в стороне одну гипотезу, о которой хотел бы сказать, прежде чем завершить обзор. Я имею в виду гипотезу революции. Нам известны революции против плюралистических режимов. Почему не может быть революций против режимов с единовластной партией? Точнее — против псевдорежимов такого рода? Две революции произошли до сих пор в Восточной Европе против режимов — или, точнее, псевдорежимов с единовластной партией. В самом деле, в Польше, как и в Венгрии, не хватало главного: национального характера самого режима. Ни там, ни тут режим не смог бы ни утвердиться, ни стать долговечным без Советского Союза. Еще и ныне польский режим Гомулки — компромисс между чувствами народа и велениями политической географии. Все поляки поддерживают Гомулку, и в Варшаве одни говорят, будто поддерживают его поскольку он коммунист, а другие — вопреки тому, что коммунист. В Венгрии режиму не хватало минимальной всенародной поддержки, необходимой для любого авторитарного режима такого типа.
Для революции при таком режиме, как советский, — укоренившемся, с единовластной партией, необходим раскол в правящем меньшинстве. Пока политики и вся бюрократия выступают единым фронтом,