Слава богу, Лева хоть немного исправил положение, видно, не так уж послушен своей Анне Моисеевне.
— Анна Егоровна, больше часа не гуляйте! — приказала Анна Моисеевна.
— Добре! — ответила та.
О деле отца Лева говорил спокойно, но я понимал, что оно его волнует. Волнует и само по себе — он любил отца, волнует и потому, что в связи с этим делом его ждут неприятности и осложнения и, безусловно, освободят от работы в обкоме: какой может быть авторитет у руководящего работника, если его отца обвиняют в уголовном преступлении?! И его действительно вскоре перевели на другую работу…
Лева сказал, что он убежден в невиновности отца, в невиновности Сидорова, но допускает, что «чужаки» и расхитители могли их использовать, могли окрутить, потому что отец доверчив, а Сидоров малограмотен. Вмешиваться он, Лева, не будет: ни он, ни даже секретарь обкома не имеют права вмешиваться в судопроизводство, — это нарушение закона. Он уверен, что в деле разберутся, все встанет на свое место, однако надо смотреть фактам в глаза: из-за отца делу может быть придан политический оттенок — родился и вырос в Швейцарии, там у него родственники, он с ними переписывается, и важно дать бой именно по этому главному пункту, доказать, что отец не чужак, а честный советский человек. В этом суть.
Из этого рассуждения вы можете убедиться, что у Левы действительно были министерская голова и государственный ум.
— Когда собираешься обратно? — спросил Лева.
От Чернигова до нашего города несколько часов езды, и, говоря откровенно, мне удобнее всего было бы выехать утром. Но если я останусь здесь, то должен буду всех рано разбудить. И потом, знаете, бывает так: чем больше у людей квартира, тем меньше находится места, чтобы переночевать постороннему человеку.
— Сейчас и поеду.
— Ну что ж, держи меня в курсе дела.
Хотелось на прощание обнять брата, но обстановка была не та. Мы пожали друг другу руки. И Анна Моисеевна протянула мне руку, мы с ней попрощались, как говорят футболисты, в одно касание, и она опять улыбнулась мне короткой официальной улыбкой.
Проболтался ночь на вокзале, сел в поезд и приехал домой.
Приехал домой и говорю матери, что Лева и Анна Моисеевна живут хорошо, встретили меня прекрасно, Анна Моисеевна — интеллигентная женщина и Олечка — чудная девочка, обожает Леву, называет его папой, и он в ней души не чает…
У мамы было каменное лицо, она допускала, что Анна Моисеевна интеллигентная женщина и Олечка хорошая девочка, — почему ей в три года не быть хорошей? — допускала, что Лева в ней души не чает, но ей до этой девочки дела нет, не ее внучка. И не до них ей было, не они занимали ее мысли. Отец — вот о ком она думала.
— Что он сказал о деле?
— Сказал: вмешиваться не имею права. Следствие разберется, и все встанет на свое место.
Можно его понять: выгораживая отца, он как бы косвенно подтверждает его виновность, — невинного защищать нечего, невинного защитит правосудие, в которое Лева свято верил.
Так что по-своему Лева был прав, это понимали и я, и отец, и дедушка Рахленко. Но мама понять не могла. Сын не может защитить отца? Где это видано? На таком посту и не может слова вымолвить против заведомой лжи? И это Лева, ее гордость, неужели она обманулась в родном сыне, обманулась в своих детях?..
И вот наезжает из области ревизия, начинает ворошить документы, а разве есть на свете ревизия, которая напишет, что все хорошо и прекрасно, разве есть производство, где нет упущений и недостатков?! И, кроме ревизии, приезжает из области специальная комиссия и начинает опрашивать людей, а люди разные: недовольные рады наклепать, обиженные ищут случая отомстить, трусы боятся сказать правду, люди осторожные предпочитают отвечать уклончиво…
Отца, Сидорова, всех, в общем, десятерых, отстраняют от работы и начинают таскать к следователю. И тут-то мой отец понял, что дело плохо, возвращался домой подавленный.
С ревизией, комиссией, следствием проходит месяцев шесть, уже тридцать шестой год, и следователь выносит решение: всех под суд, прокурор это решение утверждает, забирают отца, Сидорова, всех остальных и отправляют в тюрьму, в Чернигов, своей тюрьмы у нас не было.
Что вам сказать? Что можно сказать, когда вдруг приходят, устраивают обыск и уводят твоего отца, тихого человека, переворачивают все вверх дном, ищут ворованное, деньги и ценности, как будто не понимают, что будь отец вор, то он бы все из дома унес. И конечно, ничего не находят, забрали письма, они были из Швейцарии. Отец, надо отдать ему должное, держался как мужчина, даже улыбался, чтобы ободрить нас, но в его улыбке было что-то виноватое. Нет, не перед ними, а перед нами: из-за него пришли ночью люди и доставили всей семье беспокойство.
Но мама не была такой деликатной и воспитанной, как он. И мой младший брат Генрих тоже. Сначала он немного оробел, знаете, как уличный мальчишка перед милицией, но когда до него дошло, что пришли за отцом, он начал грубить милиционерам, хамил, стоял в дверях, не давал пройти, толкался, вытворял свои мальчишеские штуки, и, не прикрикни я на него, дело могло обернуться плохо.
Ну а что творилось с мамой, я вам и передать не могу. Я думал, в эту ночь она сойдет с ума. Ее била истерика, отец ее успокаивал. Дина говорила: «Мама, не плачь! Мама, не плачь!» А мама сидела на стуле, раскачивалась и громко повторяла: «Конец, конец, конец!» Саша, ему было тогда восемь лет, молча и задумчиво наблюдал за всеми. Я думаю, эта ночь запомнилась ему до последних дней его короткой жизни. Слава богу, маленький Игорек спал и ничего не слышал. И когда милиционер сказал маме:
— Гражданка Ивановская, ведите себя спокойно, — она закричала:
— Зачем вы пришли? Кто вас звал? Убирайтесь!
Милиционеры, правда, были знакомые, наши жеребята, но они многозначительно переглянулись, и отец деликатно сказал:
— Извините ее, пожалуйста, она очень нервная.
И потом матери:
— Рахиль, если ты хочешь мне добра, то замолчи, прошу тебя.
Она перестала кричать, только обхватила голову руками и раскачивалась на стуле, как помешанная. И даже, когда отца уводили, не поднялась, не попрощалась, не ухватилась за него, как это делают женщины, когда уводят их мужей. Я сам, своими руками, собрал отцу вещи. Он поцеловал нас всех, подошел к матери, она сидела с закрытыми глазами, как мертвая, хотел, наверно, погладить ее по голове, но передумал и вышел вместе с милиционерами из дома. Хлопнула дверь, потом вторая дверь, мама по-прежнему сидела не двигаясь, с закрытыми глазами, ничего не видела, ничего не слышала. Я подошел к окну, уже рассветало, отца вели по улице, и все это видели, никто не спал, все знали, что за ним пришли, все видели, как его уводят.
Я велел детям лечь и хоть немного поспать: Генриху завтра на работу, Дине и Саше в школу.
Потом я тронул маму за плечо:
— Мама, приляг…
Она открыла глаза, посмотрела на меня, но не увидела, снова закрыла глаза и осталась сидеть, как сидела, и я понял, что мама тронулась умом.
Так она сидела до утра. Ребята встали, позавтракали и ушли: Генрих на работу, Дина и Саша в школу; проснулся Игорек, я его одел, накормил, мама услышала его голос и только тогда открыла глаза, посмотрела вокруг и сказала:
— Все кончено.
Потом встала, прошла в спальню, легла в чем была, заснула и проспала весь день до вечера.
Пришли дедушка и бабушка Рахленко, пришли дядя Лазарь, дядя Гриша, приходили люди, соседи, а мать все спала, и я, чтобы ее не будить, выходил с ними на крыльцо, рассказывал все как было, люди сочувствовали, женщины плакали, жалели отца, пришли и мамины подруги, помните, дочери кузнеца Кузнецова? Теперь они уже сами имели внуков; и Сташенки и другие люди приходили, я никого к матери не пускал, все время заходил к ней сам, боялся, она что-нибудь сделает над собой, ясно, что она уже не в