Тютчев и Маша переглянулись. В темноте ровно ничего видно не было, но оба знали, что лицо другого выражает равный испуг: ведь этот звук мог значить только, что воротилась барыня! Внезапно, неожиданно, без предупреждения!
Поистине, ее чутье было таким же звериным, как похоть… Задержись беглец на полчаса, он бы погиб!
Впрочем, и сейчас опасность не минула. С минуты на минуту надо было ждать переполоха и погони. А октябрьский, почти лишившийся листвы лес был уже не слишком‑то надежным укрытием.
— Бежим со мной! — схватил Тютчев Машу за руку.
— Нет, нет, нельзя… — забормотала она, и Тютчев понял: девчонка боится жить с клеймом беглянки. Вот если обожаемый барин когда‑нибудь ее выкупит…
— Не бойся ничего, я пришлю за тобой, даю слово! — целуя на прощанье свою спасительницу, пообещал Тютчев. — А если спросят, тверди, что ничего не знаешь, ничего не ведаешь. Смотри, не проболтайся, не то убьет тебя Салтычиха!
И, отстранив льнущую к нему Машу, он скрылся в черном, спящем лесу.
Он знал, что и ему следует как можно скорей скрыться из владений Дарьи Николаевны, и Маше нужно возвращаться, пока ее, не дай Господь, не хватились.
Беглец от всего сердца желал, чтобы беда обошла его спасительницу, чтобы ему выпала возможность вознаградить ее, однако не мог он знать, что к утру бедной девчонки, совершившей для него превеликое благодеяние, уже не будет в живых.
Обнаружив бегство, Дарья Николаевна придержала кипящий гнев и потребовала зажечь огни по всему дому. И в ярком свете увидела рядом с кровавой лужей узенький отпечаток чьей‑то маленькой ноги. Мигом созваны были все дворовые девки, и каждой приказано было поставить свою ногу рядом со следочком. Однако все ступни оказались слишком велики и широки. Кто же мог оставить этот почти детский след? Наконец вспомнили про Машу. Кинулись ее искать… нашли во дворе: она как раз вернулась со своей «ночной прогулки». Притащили наверх, силой обмерили ножку — она точь‑в‑точь совпала с кровавым следом. А когда хозяйка вперила в Машу лютый взор, та пала на колени, заломила руки — и ее испуганные глазенки сказали Дарье все, что девчонка хотела бы скрыть…
Потом, позже, когда слух о многочисленных злодеяниях Дарьи Салтыковой пройдет по России и учинено будет дознание на предмет расследования ее злодейств и зверств, в многотомном, пухлом деле найдется место и для описания мучительной смерти Маши. Сначала барыня долго трепала ее за косы, пока чуть не все волосенки повыдрала. Потом начала избивать скалкой за то, что «полы напачкала и не помыла». Так будет написано в деле о кровавом следке. Когда ручонка Дарьи Николаевны притомилась, она приказала своему любимому гайдуку Федоту Богомолову продолжить начатое езжалым кнутом, а затем загнать Машу (тем же кнутом) в пруд, где несчастную четверть часа продержали по горло в ледяной воде. После этого Машу заставили замывать окровавленные полы, «но от таких побои и мученья мыть уже не могла; и тогда ж барыня била ту девку палкою, а оной гайдук бил с нею, по переменам, за то, будто б она ругается и пол мыть не хочет; и от тех побои та девка Марья в тех же хоромах, того ж дня, в вечеру, умерла, и из хором тот гайдук мертвое оной девки тело вытащил в сени».
Поздним вечером Богомолов отвез труп в церковь и, выполняя приказание помещицы, сообщил священнику Степану Петрову: смерть‑де наступила от болезни. Но священник потребовал удостоверение в исповеди и причащении от духовного отца умершей. Богомолов воротился ни с чем. Тогда Дарья Николаевна приказала зарыть тело в лесу, а «сама же во всю ночь ходила по хоромам со свечою смотреть: не ушел ли кто подглядеть, где похоронят в лесу». На следующий день она послала верного человека Мартьяна Зотова в Москву с приказом подать челобитную о побеге девки Марьи Петровой, что тот и сделал.
В том же деле занесены показания Дарьи Салтыковой, которая убийство Маши отрицала:
«В прошлом году, в октябре месяце, я оную девку, из которой деревни взятую — не упомню, Марью Петрову, сама не бивала и никому бить ничем не приказывала; оная девка, по приказу моему, послана была в село Троицкое с гайдуком Федотом Михайловым (Богомолов) и с крестьянами, а с кем — не знаю; а по приезде моем в то село Троицкое, того ж дня, оной гайдук объявил мне, что та девка с дороги от него бежала, за что тот гайдук от меня и наказан был того ж числа, и о побеге той девки приказала словесно, чтоб человек мой, Мартьян Зотов, записал явочное челобитье; и где та девка — я неизвестна, а о убийстве ее показано на меня напрасно».
Но разбирательство еще впереди, а пока… Пока, примерно покарав изменницу и предательницу, Дарья Николаевна решила отыскать беглеца. Разумеется, крестьяне с собаками прочесали лес, и псы взяли след на той самой, уже изрядно заросшей меже, где шесть лет назад Дарья Салтыкова встретила пригожего межевщика и похотела взять его к себе на ложе навечно. Собаки лаяли и рвались во владения Пелагеи Панютиной. Не составляло особого труда угадать, куда скрылся беглец! Распаленная погонею Дарья уже приготовилась вести на штурм своих крестьян, да вовремя одумалась. Одно дело — извести до смерти свою собственную крепостную девку, но даже и здесь нужна известная осторожность, а взять да шумно напасть на благородную дворянку, соседку, имеющую важную родню в Москве и Петербурге, к тому же в ее собственном доме, окруженную преданной дворней… Это надо совсем без головы быть, чтоб на такое решиться! Либо тогда уж не только хозяйку с беглецом порешить, но и всех ее дворовых, чтоб не осталось свидетелей кровавого набега. А ну как убежит кто, скроется, чтобы потом донести? А ну как проболтается кто‑то из своих?
Нет, опасно.
Эх, главное, не обвинишь и Тютчева в злодеяниях против нее, в убийстве двух ее крепостных, самых верных, самых жестокосердных! Это же все равно что на саму себя в полицию донести: ведь придется признать, что дворянин, капитан‑инженер Тютчев, находился у помещицы Салтыковой в застенке и принужден был пойти на душегубство, чтобы свободу обрести и жизнь свою спасти. Да кто ж его не оправдает?!
Разумеется, Дарья Николаевна будет ему мстить, только умно. Умно и осторожно.
Ну, а пока она воротилась домой и, ради утоления разгоревшейся кровожадности, велела позвать к себе Феодосью, жену своего конюха Ермолая Ильина. Третью жену… Ермолай Ильин, красивый русоволосый молодой мужик, нравился не только крестьянским и дворовым девушкам, но и самой барыне. Пожалуй, прежде, до появления злосчастного межевщика Тютчева, не было ему равных в умении потешить разохотившуюся госпожу. До поры до времени она ему даже не дозволяла жениться, ну а как привезла себе «трофей», так дозволила. Однако женам красавца Ермолая не везло. То одна, то другая вызывала лютое недовольство госпожи: белье утюгом сожгут либо, чрезмерно усердно работая вальком, прорвут дорогое кружево на сорочках, после чего следовала смертоубийственная расправа и жертву хоронили в окрестных Троицких лесах. Ермолай был мужик зажиточный, он легко находил следующую красавицу, но после смерти второй жены девок за него отдавать перестали… Третья жена его, Феодосья, была вдовушка с младенчиком. Муж ее якобы пошел однажды в лес за дровами, да и утоп в болоте.
Как же, утоп! Небось не потрафил барыне, она его и погубила! Но копаться в подробностях троицкие крестьяне давно отвыкли. Принимали на веру все, что изрекала барыня либо ее клевреты. Мол, моя хата с краю, ничего не знаю. Меньше знаешь, подольше проживешь!
Упования Ермолая на то, что ему доведется подольше прожить с Феодосьей, не сбылись: спустя три дня после бегства капитана Тютчева Ермолаева жена была засечена насмерть. Ему самому пришлось приложить к страшной порке руку, чтобы остаться живым… По первому снегу мертвое тело с привязанным к нему младенцем увезли на санях в лес, чтобы там схоронить в какой‑нибудь берложине. По пути замерз и ребеночек, и его погребли вместе с матерью… А Ермолаю было сказано:
— Ты хотя и в донос пойдешь, только ничего не сыщешь. Разве хочешь, как и прежние доносители, кнутом быть высечен?
Он только голову повесил…
Той же зимой многих настигла жестокая расправа, многих девок и баб. Дарья Николаевна свирепствовала как никогда, срывая на них боль от разбитого сердца, ненависть к Тютчеву и Палашке Панютиной, страх за грозящую ей расплату…
А страх тот не случайно возник. Ведь Ермолашка Ильин после смерти Феодосьи сидел‑сидел —