который она при этом испытывала, преследовал ее потом целый день и заставлял бояться пробуждений, однако сейчас она ощутила не страх, а жгучий стыд, ибо лицо Марфы Тимофеевны смутно маячило перед нею еще вчера вечером: это именно она укладывала в постель Анжель – обессиленную, полубесчувственную, залюбленную неистовым русским до того, что не в силах была ни рукой, ни ногой шевельнуть, тем паче одеться: так, голым-голешенькую, и принес ее сюда барин, и сам не позаботившийся даже чресла прикрыть перед челядью. Последней мыслью, вспомнила сейчас Анжель, было ожидание, что он займется с нею любовью уже среди этих пуховиков и подушек, но Марфа Тимофеевна швырнула барину какую-то простынку и вытолкала взашей с криком:

– Прикройся и пошел вон, бессоромник! Вишь, до чего молодку довел, да и у самого того и гляди женилище отвалится. Красный весь, словно крапивой его отхлестали!

«Какие звери эти русские – бить мужчину по стыдному месту крапивой!» – успела еще подумать Анжель и окунулась в такой глубокий сон, что теперь ощущала свое тело неким подобием деревяшки, ибо так и проспала всю ночь, ни разу не шелохнувшись, на одном боку.

– Вот-вот, – хихикнула прелукавая Марфа Тимофеевна, – вот и он таков же: болен, мол, истинно чуть дышу, от усталости духа и тела моего, а кто принуждал вчера еться до полусмерти?! Такие порастратят удаль молодецкую за одну ночь, а потом палку ни разочку в месяц поднять не могут. Хотя… зря я барина своего порочу: девок перепортил он на своем веку столько, что и не сочтешь, баб тоже не обижал, а что поутих последнее время – так ведь война! По краешку смерти хаживает мое милое дитятко… – Она тихонько всхлипнула, продолжая сноровисто обмывать Анжель, вытирать грубым полотенцем и обряжать в тонкое батистовое белье.

– Votre enfant?! [8] – переспросила Анжель по-французски, однако Марфа Тимофеевна сразу поняла чужую речь.

– Хоть и не роженое, а мое родное дитятко. Не мать я ему, зато мамка, мамушка. Ночёк он мой, выкормыш. Я ребятница [9] была, когда мой сыночек от глотошной [10] преставился, ну а мужика лесиной придавило.

Марфа Тимофеевна быстро перекрестилась и вновь взялась за одевание Анжель. А та не знала, чему более удивляться: изысканности белья и редкостной красоте темно-синего бархатного платья и меховых полусапожек из тонкой кожи, в которые обряжала ее Марфа Тимофеевна, или той истовой нежности, которая звучала в ее голосе, когда она рассказывала о своем барине, чье распутство было для нее не более чем милой шалостью ненаглядного дитяти.

– Помер, говорю, мой сыночек, а княгиня об том прознала. Это не здесь было, а в имении княжьем родовом, на Орловщине: здесь просто так, угодья их охотничьи. Барыня наша была женщина жалостливая, сама только что родила и понимала, что княгине ребя?, что кошке котя? – то же дитя?. Вот она и взяла меня в кормилицы, чтоб тоску мою утишить. Да и молоко у нее было жидкое, слабое, княжич маленький день и ночь плакал, криком кричал, а я бабенка крепкая, грудастая была, что буренка, – выкормила моего ненаглядного Никитушку! – Она вдруг осеклась, прихлопнула рот ладонью: – Ох, что ж я рот раззявила, болтушка неболтанная! Князь молодой мне ведь не велел имя свое выказывать – пусть, мол, она сама меня узнает и вспомнит!

Анжель так вздрогнула, что Марфа Тимофеевна от неожиданности выронила ее недоплетенную косу, и темно-золотистый тяжелый жгут больно ударил Анжель по спине. Вчерашнее наваждение начиналось снова!

– Да успокойся ты! – еле утихомирила ее Марфа Тимофеевна, жалостливо разглядывая Анжель в зеркале. – Ишь, побелела: лица на тебе нет! Забудь, что слышала, я просто невзначай обмолвилась. Это ваши с барином дела – вы с ним сами и объясняйтесь!

И, не обронив более ни единого слова, она закончила причесывать Анжель и сопроводила ее в маленькую столовую, где уже сидел в одиночестве барин.

* * *

При виде его она замерла, словно ноги к полу приросли, он же вскочил с такой стремительностью, будто готов был, перескочив через стол, броситься к Анжель, однако суровый взор Марфы Тимофеевны пригвоздил его к месту, заставил пробормотать сдавленным голосом какие-то общие слова о погоде и самочувствии и снова сесть, уставившись в свою тарелку.

Кушанья были хоть куда! Прислуживал молодой статный лакей, русобородый, пригожий – хоть картину с него пиши! – и он без задержки подавал щи с завитками, сальник из отварных круп, окорок ветчины, белужью тёшку, жареного индюка и бесподобные оладьи с медом. Анжель охотно отдала должное всякому блюду, поражаясь более чем обильному завтраку, однако, бросив невзначай взгляд в окно, увидела, что солнце уже в зените. Похоже, они с русским барином вынуждены были совместить завтрак с обедом… и снова краска смущения залила щеки Анжель при воспоминании о том, почему это произошло.

– Приношу вам свои извинения, мадам, – проговорил в это время молодой князь глуховатым голосом, не отрывая взора от серебряного ножа с витой тяжелой рукояткой, которую он сгибал и разгибал с такой небрежностью, будто это была ивовая веточка. – Видите ли, я принял вас за одну свою давнюю знакомую… более чем знакомую! Сказать по правде, было время, когда сердце мое принадлежало ей всецело. Отечество, вера, государь и она, моя любимая, – вот все, для чего я жить желал. Казалось, и она от меня без ума, а на самом деле безбожно обманывала меня для одного вертопраха, чье имя более напоминало прозвище обезьяны. С ним она и сбежала впоследствии. Жаль, что я не успел для нее застрелиться! – усмехнулся он, и Анжель едва сдержала готовый вырваться возглас: «Какая она дура!»

Сейчас, сидя напротив молодого князя, она с трудом отводила от него глаза. Более всего хотелось, забыв о приличиях, смотреть и смотреть на это худое, нервное, четко очерченное лицо со светлыми бровями вразлет под высоким лбом, смотреть в прищуренные серые глаза с такими длинными, круто загнутыми светлыми ресницами… и эти твердые неулыбчивые губы… ах, как целуют эти губы! – а по первому его зову, по первому знаку хотелось броситься в его объятия, и уже навсегда. Но он не делал этого знака, он не звал ее более – напротив, говорил и говорил о том, как сожалеет, как виноват, как жаждет прощения, каждым своим словом воздвигая между собою и Анжель новые и новые неприступные преграды.

Сердце защемило от обиды. Какую же власть мгновенно приобрел над нею этот русский дикарь – и почему? Что уж в нем такого особенного, кроме эротической изобретательности? Хорош собою, конечно, богат, знатен – однако все это чужое, враждебное. Просто одиночество, неприкаянность, тяготы пути сыграли свою пагубную роль. Ведь ее житье было – яко тьма кромешная. Почуяла тепло, бесприютная собачонка, и решила согреться у чужого огня? А не боишься, что утомишь снисходительных хозяев и они погонят тебя прочь как раз в те минуты, когда ты уже поверишь, что нашла свой дом? Ты что, забыла, Анжель, о решении беречь свое достоинство? Твое место в снегу, на сыром лапнике, возле дымного костра; твой удел – быть грязной, полуголодной; твоя участь – с оледенелым сердцем, не помня прошлого, не ведая будущего, ненавидя настоящее, брести вперед, в какую-то страну, искать свой дом, свое место! И не позволять тоске обессиливать тебя. Пусть отныне никто не смеет тебя жалеть! «Надо бежать отсюда, – с горечью думала Анжель. – А с этим человеком ты враз сделаешься тряпкой, подстилкой, ждущей своего хозяина, который в то время будет нежиться на другой подстилке…» Уныние сковало все чувства Анжель, но у таких людей, как она, с сильной впечатлительностью, после уныния следует такое же всепоглощающее

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату