ей.
Оказывается, ничего не надо уметь! Надо лишь делать то же, что и он. Он, едва касаясь, провел своими губами по губам Марины, нежно усмехнувшись, когда та вздрогнула. Все в точности повторила она, и пьянящее ощущение своей власти пришло к ней, когда после легкого поцелуя в уголок рта все его тело содрогнулось. Прерывисто вздохнув, он накрыл ее губы своими. Марина хотела сделать то же, но не смогла: ее рот оказался в плену, а едва она приоткрыла губы, как туда вторгся нежный, сладкий его язык и принялся хозяйничать там по своему произволу. И как-то так все время получалось, что он натыкался на Маринин язычок и, словно прося прощения, прижимался к нему, ласкался и так и этак, свивался с ним, а ежели отпрянывал, то лишь для того, чтобы прижаться сильнее и нежнее. Губы тоже не уставали ласкаться, и даже зубы порою шли в ход, но, конечно, не до боли, а лишь для того, чтобы раззадорить, а потому исторгнуть нежный вздох из глубины слившихся ртов, а затем заставить затрепетать два тела, прижавшихся друг к другу.
И почудилось Марине, что плывет она в каком-то синем, голубом, бирюзовом тумане. Туман заполонил ее голову, все вокруг затянул лукавым мороком. И совсем растворилась бы она в нем, если бы не ощущение чего-то болезненно-твердого, прильнувшего к бедрам, а потом вдруг стало больно и груди. Оттого и приоткрыла скованные сладостной истомою веки и, увидев близко-близко затуманенные, отрешенные светлые глаза, поняла, что обнялись они с ее милым суженым столь крепко, что каждый изгиб их тел совпал с изгибом другого тела, будто сошлись частицы головоломки, а не только губы слились в неотрывных ласках. Тут-то и оробела Марина: ведь жар, исходивший от тела незнакомца, едва не расплавил ее, раскалил, разжег – да так, что она начала задыхаться, будто в горячке. Однако новые, восхитительные, нежные касания его языка вновь окунули ее в переливчатый туман, где царили прекрасные, божественные ощущения… сладкие до невозможности.
Губы их были словно два соединившихся цветка, а языки, будто проворные пчелки, сновали из одного венчика в другой, поглощая медвяный нектар. Но эти томительные, с ума сводящие касания вдруг показались Марине чем-то малым по сравнению с тем, чего взалкало ее тело. Мало было прижиматься к незнакомцу – хотелось влиться в него, раствориться, как растворились один в другом их нацелованные рты, лишившись понимания, где чьи губы, чей язык, кто дарит поцелуи, а кто их принимает, и возвращает, и вновь принимает, и дарит. Все требовательнее напоминала о себе кровь, стучавшая в висках, в груди, в чреслах; из кончиков пальцев, чудилось, исходили искры, насквозь прожигая плечи, в которые впивались эти пальцы; все более сильные, томительные судороги расходились по бедрам, и Марина невольно повела ими из стороны в сторону, желая облегчить страдания того неведомого, напряженного, окаменелого существа, которое все сильнее вжималось в низ ее тела, словно бы слепо искало себе прибежища.
Отрывистый стон сорвался с губ суженого, и Марина почувствовала, что пол ушел у нее из-под ног. Голова закружилась, она испугалась, еще крепче цепляясь за широкие плечи, которые вдруг оказались не напротив, а сверху… Странная тяжесть накрыла ее; Марина изумленно поняла, что лежит… и холодок коснулся ее обнаженной груди.
Он расстегнул ей платье! Но как, когда?.. Ах, быстрый какой! Она хотела отвлечь его поцелуем, но отвлеклась сама – до того, что лежит теперь полураздета и нестерпимо горячие пальцы стискивают ее напрягшиеся груди. А другая рука… ох, нет, быть того не может! Господи Иисусе! Да что же делает она, эта рука? Почему осмелилась коснуться потаенного местечка, коего стыдится каждая девушка, ибо помнит, что именно оно – вместилище греха?
Теперь Марина знала, что поучения и острастки сии были истинны. Греховность растеклась по всем глубинам ее тела и переполнила их своим течением, выплескиваясь наружу. Она ощущала эту влагу меж бедер, и пальцы, ласкавшие ее, тоже были обильно увлажнены. Греховность прочно угнездилась в заветной впадине в чреслах и томилась там, и металась, алкала выхода. Ей было уже нестерпимо в одиночестве, она жаждала другое существо, чтобы искусить его и переполнить тем же грехом, который теперь составлял всю суть ее. Грех вполне овладел Мариною! Это он обнажил ей грудь и бедра. Это он легкими, нежными и в то же время дерзкими касаниями заставил расцвести бутон ее женственности и так широко раздвинуть чресла, словно она отворяла некие заветные врата, через которые предстояло войти дорогому, желанному гостю. А он все медлил в преддверии, как если бы ему мало было оказанных почестей. Жарких слов не было таких, кои не сказала бы она ему, и бессвязные мольбы, срывавшиеся с ее пересохших от неутоленной жажды уст, были искреннее даже тех слов, кои она некогда обращала к небесам. Теперь весь мир, и небо, и земля, рай и преисподняя сошлись, воплотившись для нее в одном незнакомом существе, кое она тщетно молила явиться к себе и слиться с собой. И тогда Марина принялась извиваться под ним, завлекая его бесстыдными, змеиными движениями, о которых она и не ведала прежде, но которые вдруг открылись ей проблеском некоего древнего, заветного знания – и вселили надежду, что неумолимый гость все-таки отзовется на ее призыв.
И это свершилось! Жаркая плоть вторглась в разверстые недра… все существо Марины, обратившееся в ожидание, сотряслось от щемящей нежности, прозвучавшей в одном только слове, сорвавшемся с задыхающихся, воспаленных уст ее неведомого возлюбленного:
– Прости!.. – А потом раскаленная сила пронзила все тело, прервала дыхание, отняла разум, и она поняла, что суженый просит прощения за боль, которую причинил ей.
Боль все ширилась, все росла… и поделать ничего было нельзя, ибо Марина сама завлекла к себе это неожиданное мучение. И она сдалась, перестала противиться, приготовилась умереть от этой боли… но та вдруг отступила, словно обрадованная такой безусловной покорностью.
Ничего более не терзало, не мучило – только наслаждало. Синие волны плыли перед ней; синие звезды качались на них, колыхались синие цветы. Но Марина знала – все те ошеломляющие, блаженные ощущения, которые осеняют ее, – это лишь ожидание, лишь подступы к неким вершинам.
И вот свершилось непереносимое счастье, от которого можно было умереть… глаза закрылись, похолодели уста, бессильно упали руки… и сон, похожий на беспамятство, а может быть, беспамятство, похожее на смерть, накрыли Марину своим милосердным покрывалом.
Заморский кузен
В ту минуту, когда Олег Чердынцев впервые увидел эту божью тварь: шляпа сахарной головою, густо насаленные волосы, бруды [2] до самых плеч, толстый галстук, в котором погребена была вся нижняя часть лица, кривой, презрительно изогнутый рот, обе руки в карманах и по- журавлиному нелепая походка, – он ощутил враз два сильнейших желания. Первое: расхохотаться до колик, до того, чтобы грянуться наземь и задрыгать ногами; второе: крепенько дать по морде этой нелепой версте коломенской, коя, впрочем, отныне и навеки приходится ему, Олегу, кузеном.
Да, да! Диво заморское – двоюродный брат! Вдобавок старший… А все из-за того, что сестрица папенькина, Елена Юрьевна, четверть века назад по уши влюбилась в какого-то заезжего милорда и была увезена им в туманный Альбион, где и произвела на свет сие чучело гороховое. Тетушке Елене, которую Олег отродясь в глаза не видывал, он своего мнения высказать не мог: она уж десяток лет тому назад преставилась. Сэр Джордж, супруг ее, за коим она так самозабвенно ринулась в чужеземщину, на свете тоже не зажился. Дошел слух, что он не то помер с тоски, не то взял и пронзил себя шпагой на гробе жены. Эта романтическая, хотя и не вполне достоверная история, помнил Олег, сделавшись известной