угодно. Как это назвать?
Перикл задумался на мгновение, но все же решительно произнес:
— Да, я согласен: это действительно беззаконие.
Алкивиад торжествовал.
— А разве тиран убеждает граждан? Он просто приказывает и принуждает людей подчиняться его приказам. Следовательно, это насилие и беззаконие.
— Пожалуй, ты прав, — вздохнул Перикл. — Я беру назад свои слова о законности действий тирана.
— О, погоди. Тогда пойдем дальше. Вот немногие решают судьбу большинства, прибегая не к убеждению, а к насилию. Это что?
— Я понял тебя, Алкивиад. Все, к чему один принуждает другого, предварительно не убедив его, по моему мнению, насилие, а не закон, независимо от того, изложено это в письменной форме или нет.
— Ну вот мы и добрались до самого главного. Если верно все, что ты говоришь, то разве не будет насилием, а не законом такое положение, когда собравшийся народ, имеющий власть над остальным меньшинством, выносит решения, не убеждая никого в их правильности?
— Пожалуй, так, — неохотно согласился Перикл, едва скрывая раздражение.
Его злило не то, что искушенный в софистике племянник запутал, казалось бы, самые очевидные вещи. Перикл чувствовал, какую опасность таят подобные рассуждения. Он и его поколение привыкли считать государство высшим судьей, а благо его — смыслом своего существования. Для них закон и справедливость были едины, и они верили, что возможен абсолютный, справедливый закон, удовлетворяющий всех без исключения граждан.
Правда, Сократ утверждает обратное. Он говорит, что интересы разных людей примирить нельзя, и всегда кто-то будет считать себя обиженным. Государство — зло, государство — насилие, но насилие это, увы, — печальная необходимость, иначе — анархия, которая еще более опасна для граждан. И Сократ делает вывод, с которым вполне согласен Перикл: каждый обязан строго выполнять государственные установления. Живя в какой-либо стране, всякий гражданин как бы подписывает обязательство подчиняться законам, независимо от того, хороши они или нет. Если они ему кажутся плохими, никто не заставляет его оставаться в пределах этого государства. Но если он решает не покидать отечества, тем самым он обязуется подчиняться его законам.
А к чему стремится, может быть, сам того не осознавая, Алкивиад? К анархии? К тому, чтобы каждый жил по своим правилам, не считаясь с другими? Но тогда высшим законом становится собственная прихоть, а любовь к отечеству заменяет забота о личном благе. Софокл подарил этим юнцам неосторожную фразу, которую произносил герой его трагедии «Тевкр»: «Для воинов нет недоступных краев — для храбрецов везде отечество!» Теперь они ее переиначили и беззастенчиво провозглашают: «Отечество везде, где дела идут хорошо».
Отечество! О нем говорят все, а думают при этом о собственных нуждах. Только и слышишь на каждом шагу: «У нас свобода!», «У нас равноправие!», «Государство должно заботиться о нас!» Софисты разгуливают в пурпурных одеждах, будто рапсоды, и торжественно вещают: «Человек создан природой и живет по ее законам, а потому надо уважать права, которые даны ему от рождения. Эти права выше писаных законов, которые подавляют, угнетают свободную личность».
Перикл тщетно пытался разобраться в хитросплетениях аргументации софистов. Они утверждали нередко самые противоположные истины. Одни защищали демократию, другие открыто издевались над ней. А в итоге приходили к одинаковым выводам.
Вот, например, софист Антифонт, тезка известного оратора, не скрывающего своих аристократических убеждений. Софиста Антифонта не обвинишь в том, что он противник демоса. Наоборот, он не устает говорить, что все люди равны — и знатные, и незнатные, свободные и рабы, что перегородки между народами и внутри общества придуманы самими людьми. Закон создан сильным, чтобы угнетать слабого, и потому он выгоден лишь меньшинству граждан. Суд защищает не более справедливого, а более ловкого и беззастенчивого, побеждает не истина, а хитрость и находчивость. Поэтому надо устраниться от участия в политической жизни, не выступать ни судьей, ли обвинителем, ни свидетелем и заботиться прежде всего о том, чтобы соблюдать естественные законы, стараясь никому не причинять обид.
Итак, каждый за себя. Но ведь это и есть анархия, от которой предостерегал Сократ. Как соблазнительно жить по законам природы! Не мешало бы, правда, помнить, что по этим законам побеждает всегда сильнейший. О каком же равноправии может идти речь, если всякий утверждает лишь свое право и свою силу? (Позднее Демокрит скажет: «Если бы никто не причинял друг другу обид, закон бы ничего не имел против того, чтобы каждый жил по своему усмотрению».)
Софист Калликл не согласен с Антифонтом: законы, полагает он, созданы людьми ничтожными, а не могущественными. «Законы устанавливают слабосильные, а их большинство. Ради себя и собственной выгоды вводят они законы, расточая похвалы и порицания. Стараясь запугать более сильных, тех, кто способен над ними возвыситься, они утверждают, что быть выше остальных постыдно и несправедливо. Вот почему обычай объявляет несправедливым и постыдным стремление подняться над толпой… Но сама природа провозглашает, что справедливо, когда лучший выше худшего и сильный выше слабого. Что это так, видно во всем и повсюду — и у животных и у людей: сильный повелевает слабым и стоит над ним. С детства мы внушаем, что все должны быть равны и что именно это прекрасно и справедливо. Но если появится человек, достаточно одаренный природой, чтобы разбить и стряхнуть с себя все оковы, я уверен: он освободится, втопчет в грязь все наши писания и противные природе законы и, воспрянув, явится перед нами владыкою, бывший наш раб. Тогда-то и воссияет справедливость природы».
Философия оставалась уделом избранных. Практические же выводы усваивали многие. Мало кто в состоянии был разобраться в учении Гераклита Эфесского, зато с каким жаром развивали софисты его мысль о вечном движении и о том, что вещи превращаются в свою противоположность. Если ничто не стоит на месте, то все относительно, в том числе и сами явлениями наши суждения о них. И нет вечных, незыблемых истин, есть только наши мнения, и мнения эти одинаково ложны и правильны.
Гераклит утверждал, что невозможно дважды войти в одну и ту же реку, ибо она меняется каждое мгновение. Кратил сделал следующий шаг, заявив, что этого нельзя сделать даже один раз, ибо поток изменчив, и человек входит в поток воды, который уже отличается от того, каким он его себе представлял.
О вещах, постоянно меняющихся, вообще ничего сказать нельзя — и Кратил демонстративно отказывался называть их своими именами, предпочитая указывать пальцем, как бы давая понять, что предмет, который он имеет в виду, стал уже иным.
О вечной изменчивости писал и поэт Эпихарм, «изобретатель» комедии:
Но тот же Эпихарм пародировал Кратила, доводя до абсурда его рассуждения о том, что, как и вещи, человек постоянно меняется и всякий раз он не равен самому себе, то есть становится иным. «Ты и я были вчера другими, чем сегодня, и в дальнейшем будем опять иными, и никогда мы не бываем теми же самыми, согласно тому же закону».
Герой комедии Эпихарма берет взаймы у соседа деньги, а потом отказывается возвратить долг, потому что прошел известный промежуток времени и он стал другим человеком — совсем не тем, кто взял деньги. После бесплодных препирательств рассвирепевший кредитор бьет должника, и тот привлекает его к суду. И когда начинается разбирательство, находчивый кредитор сражает соперника его же собственными аргументами: «Перед вами, граждане судьи, стою я, ничего общего не имеющий с тем лицом, которое нанесло побои пострадавшему».
Софисты сделали из учения Гераклита свои выводы. Они приложили их к морали и политической жизни. И родились утверждения, что все на свете относительно, что нет ни добра, ни зла, а есть только то, что принято считать хорошим и дурным. И нет справедливых законов, а есть законы, удобные одним и