разбитой посуды, стекло от зеркал и окон, в грязь были втоптаны разорванные одеяла, подушки, белье.
Дружинники, не скрывая ненависти к погромщикам, начали с ними войну: двум-трем проломили голову, кому-то переломали руки и выбили зубы, наставили фонарей на мерзкой роже. Прижали попа, пригрозили, что побреют наголо и спрыснут керосином, чтоб запылал он ярче ладана в кадиле. И «черная сотня» прижала хвост, перестала действовать скопом.
Две яростные листовки отпечатал Трифоныч в подпольной типографии. В первой содержалась политическая оценка момента и были заклеймены позором погромщики: «…эти зверства творились именем бога и царя. Священники именем божиим благословляли разбойников-черносотенцев, а начальство обещало им милость царя. Казаки и полиция сами принимали деятельнейшее участие в кровавой расправе, охраняя толпы громил. Пусть теперь каждый из вас скажет, положа руку на сердце: не правы ли были мы, социал- демократы, когда говорили вам, что царь — это первый грабитель, что он прикрывает своим именем всякое насилие, что он — злейший враг народа?..»
Вторая листовка была обращена к тем отсталым рабочим, которым вскружила голову агитация монархистов. Нашлись такие «товарищи» — не дураки выпить на даровщинку, пойти на митинг громил и замарать руки погромом. Не без их участия был убит рабочий, не пожелавший снять картуз перед портретом царя, избиты ткачи, не целовавшие этот портрет, и был сброшен в пролет лестницы друг Бешеного ткача Константин Куломзин.
Таким бросил в лицо Трифоныч гневные слова: «Товарищи рабочие! Нет, впрочем, не товарищи! После всего происшедшего вы не достойны этого имени. Любовью, а не ненавистью надо окружить большевиков. Их били, а они продолжали кричать: «Долой самодержавие!» И мы, их товарищи, не свернем с пути. Пусть нас бьют, пусть нас пытают огнем, пусть по тюрьмам сажают, а мы все будем делать свое дело!»…
Едва притихла «черная сотня», решили товарищи похоронить Отца: труп его, прикрытый мхом и валежником, все еще таился от всех в бору.
В ночь на 6 ноября привезли на Талку сосновый гроб, обитый кумачом.
Дмитрий Фурманов рассказывал: «Качались у гроба с концов золотые кисточки, играли в колеблемом зареве факелов. Голову Отца обернули в красное знамя, оправили черный отцовский пиджачок — с него не вытравишь кровавые следы! Пригнули тощие надломленные ноги — втянули в сосновую раму гроба. Шрамами черные полосы расползлись в чесучовом лице, упали глубоко внутрь пустые широкие глазницы.
В два аршина, неглубоко, взрыли тугую могилу — стояли с заступами на рыхлых бугорках похоронной земли.
Молчала сырая ноябрьская ночь. Пропали звезды в каштановую темень. Плакал сосновый бор похоронным гудом. Плакала тихоструйная Талка, как девочка — робким заливчатым звоном. Трещали жестким хрустом оранжевые факелы. Большевики стояли над гробом слов-по в забытьи и глядели в безжизненное лунное лицо Отца.
— Пора, — шепнул кто-то тихо и страшно…
Потом встал над могилой Странник, в зыбком голосе колотились слезы:
— Отец! Прощай, Отец! Прощай, товарищ! Ткачи станут ходить на твою могилу, крепче стесня колонны, пойдут по пути, проторенному тобою. Спи, Отец… Теперь уже прощай навсегда!..»
Трифоныча в ту ночь не было у могилы старшего, верного друга: неделю назад он попал в казацкие сети и досиживал с двумя товарищами срок в Ивановской каталажке…
«Черная сотня» поутихла.
Но не ослабила террора полиция. Просто она теперь не маскировалась «волей народа», а действовала сама, широко используя конные разъезды казаков. Астраханцы нагрели руки в дни погромов и с диким азартом рыскали во хмелю по городским окраинам ночью и днем И вылавливали всех подозрительных, благо, никто из них не оказывал сопротивления. И охота за большевиками превращалась в неопасную прогулку, а иногда и в звериную забаву.
29 октября, близко к полуночи, Трифоныч возвращался со сходки со своим другом Андреем Бубновым и молодым агитатором Петром Волковым.
Полицейский надзиратель в поселке Ямы Лебедев получил об этой сходке донос. В те дни расширился у него круг осведомителей. Вчерашние «товарищи» кинулись лизать царский сапог и, обратясь в мерзкую вошь, услужливо тащили в полицию всякий слух о действиях стачечников. И Лебедев точно знал, что рабочие собирались вечером на сходку в лесу, за фабрикой Битовых, — для обсуждения вопросов «противоправительственного содержания».
Полицейский чин со своими городовыми Потаповым, Барышниковым и Косаткиным, прихватив казаков Ленникова, Кожемякина и других, срочно выехал на облаву.
Впереди Фрунзе шла группа из трех рабочих. Она удачно заметила карателей на Дуниловском тракте и рассыпалась по кустам. И сделала это так стремительно, что не успела ни крикнуть, ни свистнуть, чтобы предупредить идущих сзади. Фрунзе, Бубнов и Волков были застигнуты врасплох.
Их задержали и обыскали. У Фрунзе нашли маузер и двадцать пять патронов к нему; у Бубнова — пистолет с пятью пулями; у Волкова — сто десять прокламаций в рукавах пальто.
Лебедев решил, что за главаря в этой группе надо считать Фрунзе, и подал команду казакам:
— Голову оторву, если упустите! Тащите его арканом!
Казак хлестнул Фрунзе нагайкой, набросил ему на шею петлю аркана, притороченного к седлу, и погнал коня рысью: такого издевательства над личностью революционера еще не знала гнуснейшая история русских карателей! Словно возродились в ту ночь страшные приемы расправы времен Батыя и Чингисхана!..
«Я бегу, — вспоминал Фрунзе, — и обеими руками держу петлю веревки, чтобы не задохнуться. Бегу, конечно, не успеваю за лошадью. Казаки кричат на меня, ругают матерно, я спотыкаюсь. Добрались до какой-то изгороди палисадника, и казаки предложили мне встать на нее. Я думал, мне предлагают сесть на лошадь. Как только я забрался на изгородь, казак стегнул лошадь плеткой. Ноги застряли в решетке, и я не мог их освободить, пока решетка не сломалась. Я потерял сознание и упал…»
При этой чудовищной расправе у Фрунзе была повреждена левая нога. И след увечья остался на всю жизнь: при всяком неосторожном движении соскальзывала коленная чашечка, вызывая страшную боль, и ее приходилось вправлять. А через двадцать лет, в час парада на Красной площади, сбилась чашечка, когда он спрыгнул с коня. Вправить ее он постеснялся и обходил войска, превозмогая нестерпимую боль…
Его притащили в тюрьму полумертвым. Он пришел в сознание на холодном каменном полу камеры. Все тело ныло от побоев, на губах запеклась кровь. Встать с места он не смог — резала боль в колене.
Но издевательства не закончились. И 2 ноября Фрунзе, Бубнов и Волков подали заявление товарищу прокурора Владимирского окружного суда:
«29-го октября с. г. вечером мы, нижеподписавшиеся, были задержаны нарядом полицейских с казаками и приведены на чембурах в Ямскую арестантскую, где и подверглись истязанию со стороны ведших нас казаков и находившихся в арестантской городовых (не всех). Нас били перед входной в коридор дверью, в коридоре и в камере, причем били кулаками (всех), нагайками (всех), поленом (Фрунзе и Волкова), таскали за волосы (Бубнова), топтали и били ногами (Волкова и Бубнова).
Доведя все эти факты до вашего сведения, мы заявляем, что никакого сопротивления с нашей стороны не было, что господин надзиратель сидел в то время наверху и не мог не слышать криков истязуемых, но никаких мер для прекращения истязания не предпринял, и требуем расследовать это дело, подвергнуть виновных следуемому по закону наказанию…
Студент Санкт-Петербургского политехнического института Михаил Фрунзе, студент Московского сельскохозяйственного института Андрей Бубнов, мещанин гор. Иваново-Вознесенска Петр Волков».
«С сильным не борись, с богатым не судись!» — эта житейская мудрость обывателя дала знать о себе лишь 9 марта 1906 года, когда губернское полицейское правление сообщило прокурору Владимирского окружного суда, что «избиение арестованных 29-го октября 1905 года на дознании не подтвердилось».
Но Фрунзе не знал этого ответа и вообще не интересовался им: арест и все связанное с ним отступило под натиском более важных дел — он собирался ехать первый раз в жизни на партийный съезд…
Знаменательны некоторые подробности пребывания Фрунзе в Ямской тюрьме.