— Jai alai, мама! Мама, jai alai![9]
Заслышав крик, далеко внизу на пристани круто обернулись четыре женщины — одна, по имени Лола, резко крикнула:
— Заткнитесь!
— Давай попробуем разок вести себя как заправские туристы, — сказала Дженни-ангел Дэвиду-лапочке (в эти минуты они полны были нежности друг к другу). — Я ничего не имею против туристов, по-моему, презирать их — просто жалкий снобизм. Я им дико завидую, счастливые, черти, денег достаточно, времени сколько угодно, разоденутся и катают, куда хотят! А мне всегда надо работать. Если б не это, нигде бы я и не побывала, я только и делаю, что на кого-то работаю, выполняю поручения какого-нибудь издателя… если когда-нибудь попаду в Париж, даже и там придется мазать какие-нибудь дурацкие зарисовки- иллюстрации для чьих-нибудь паршивых рассказиков. Дэвид, лапочка, только не говори, что я люблю жаловаться на судьбу…
— Никогда я этого не говорил, ты сама всегда это говоришь.
— Ладно, лгунишка, — нежно сказала Дженни. — А все-таки с самого детства за всю свою жизнь я никуда не ездила просто так, полюбоваться на новые места. Уж теперь-то я не упущу случая. Давай наймем «фордик» и поглядим на все, что тут стоит осмотреть. Я раньше бывала в Гаване проездом — это уже четвертый раз, и, может быть, последний, — а никогда не видела ни пляжа, ни знаменитой Аллеи… как бишь ее?
Дэвид погрузился в свое красноречивое молчание — так это называла Дженни; по его лицу она поняла, что ее затея ему нравится. Далеко искать не пришлось: на первом же углу им подвернулся немолодой негр с помятой машиной — «фордом». Самый настоящий «фотинго»! — с удовольствием повторила Дженни ходячее мексиканское прозвище таких вот дряхлых колымаг. А возница только и дожидался таких вот клиентов. Кожа у него была цвета жженого сахара, один глаз светло-серый, другой светло-карий, он воображал, будто умеет говорить по-английски, и зазывал седоков беглой, весьма убедительной речью, загодя заученной наизусть. Они вежливо дослушали ее до конца и только потом кивнули; негр устроил их на заднем сиденье — набивка бугрилась комьями, дверца дребезжала на разболтанных петлях. Негр тотчас нажал стартер, раздался треск и грохот, драндулет неожиданно покатил с устрашающей скоростью, а водитель тут же завел новую заученную речь — машина неслась по великолепной белой ленте дороги, вьющейся вдоль самого моря, и до седоков долетали урывками то хриплые выкрики, то негромкое бормотанье.
— Мы проезжаем… памятник!.. — выкрикнул негр, когда они промчались мимо какой-то бронзовой громадины, — воздвигнутый в честь… — раздельно, старательно выговорил он, потом забормотал что-то невнятное, — А это, — он опять возвысил голос, — …войне… лета от Рождества Христова… и после, — произнес он отчетливо. — Борцы за независимость Кубы воздвигли этот благородный памятник для обозрения приезжим. — Бормотанье, бормотанье. — Теперь мы проезжаем, — (тут машина едва не опрокинулась на крутом повороте), — здание, которое называется… воздвигнутое для обозрения приезжим. С левой стороны!.. — предостерегающе выкрикнул он, и Дженни с Дэвидом, вытянув шеи, поглядели влево, но достопримечательность уже осталась далеко позади. — Вы видите трагический памятник, воздвигнутый Борцами… для обозрения приезжим!
Машина внезапно замедлила ход и резко остановилась, ошеломленных седоков порядком тряхнуло. Водитель сдвинул фуражку на затылок и указал на высокое, ничем с виду не примечательное здание, окна его светились меж пальмовых стволов, над густыми лиственными кронами небольшого парка.
— А это, — сказал он с некоторой добродетельной укоризной, — знаменитое «Казино», здесь богатые американцы из Соединенных Штатов каждый вечер проигрывают сотни тысяч долларов на глазах у голодающих бедняков.
Седоки поглядели изумленно, что от них и требовалось, потом Дэвид вполголоса сказал Дженни:
— Не очень-то удачная поездка, правда? — и по-испански обратился к шоферу, который, кажется, уже считал их своей собственностью: — А теперь поедем обратно той же дорогой, только медленно.
— Я отлично понимаю английский, — сказал их гид по-испански. — Ваша поездка пока неудачная, потому что вы еще не все видели. Вдоль всей этой великолепной набережной стоят памятники, исполненные несравненного величия и прекрасных чувств, некоторые из них еще важнее и обошлись еще дороже, чем те, которые вы видели. Вы платите за то, чтобы видеть все, — добродетельно прибавил он, — я вас обманывать не стану.
— По-моему, поездка отличная, — сказала Дженни. — Я именно этого и ждала. Давайте посмотрим все памятники!
Машина прыгнула, точно кенгуру, мимо неразличимыми пятнами замелькали памятники — и вот, обветренные, обожженные солнцем, Дэвид с Дженни сидят под пальмами на красивой, только что вымытой и еще курящейся паром веранде, вдоль стены расставлены просторные клетки с птицами, посреди внутреннего дворика растет банановое дерево. Официант принес бокалы чаю со льда, в чай подбавлено немного рому.
Дэвиду стало спокойно, славно и отрадно — такие минуты порой бывали у него рядом с Дженни: слишком краткие и слишком редкие, чтобы можно было обманываться всерьез и надолго, эти минуты покоя, доверия и понимания все равно были хороши.
— Чем дальше, — сказал он, — тем тверже и непоколебимей я убеждаюсь, какая это огромная ошибка — что-либо делать или воздвигать для обозрения приезжим.
— Давай больше не будем, — подхватила Дженни, еще полная оживления от этой их сумасбродной вылазки. — Давай вести чудесную личную жизнь, которая зарождается у нас внутри, в костях или, может быть, даже в душе и сама пробивается наружу.
Посередине она запнулась и слово «душа» выговорила несмело, на пробу: у Дэвида оно было под запретом наряду с такими, как «Бог», «дух», «духовно», «целомудрие» особенно «целомудрие»! — и «любовь». Обычно Дженни вовсе не склонна была расцвечивать свою речь подобными словами, но изредка в нежданном порыве чувств какое-нибудь из них так и просилось на язык; а Дэвид просто слышать их не мог, и сейчас тоже лицо его стесненно, чуть ли даже не оскорбленно застыло — она уже знала, что так будет, стоит ей что-нибудь такое сказать. Он умел преображать эти слова в непристойность и произносил их пылко, почти эротически наслаждаясь; и Дженни, которая могла богохульничать с безгрешностью хорошо натасканного попугая, в свой черед чувствовала себя оскорбленной тем, что она благонравно именовала «извращенным умом» Дэвида. В этом смысле они давно зашли в тупик.
После гнетущего молчания Дэвид сказал сдержанно:
— Ну, разумеется, это же твой конек — драгоценная личная жизнь, а кончается все картинными галереями, журналами и альбомами репродукций, и то если повезет… сколько еще можно себя обманывать? Слушай, мы ведь живем подачками, верно? От одной случайной работы до другой. Так что, пожалуй, надо повнимательней смотреть на все эти дурацкие памятники — за каждый потом можно получить комиссионные, каждый — случай услужить какому-нибудь скульптору.
— Хороши скульпторы! — вскипела Дженни. — Все это таская бездарная дрянь! Нет, я согласна на любую черную работу, но есть вещи, которые не продашь, даже если бы и хотел, и слава Богу! Писать картины я буду для себя.
— Знаю, знаю, — сказал Дэвид. — Надеюсь, они еще кому-нибудь понравятся — и настолько, чтобы он купил их и взял и повесил у себя дома. Просто во всем, что касается работы, наша теория личной жизни почему-то никуда не годится.
— Ты говоришь не о личной жизни, а об общественной, — возразила Дженни. — Ты говоришь о картине, которая уже на стене, а не у тебя в голове, так? А я хочу, чтобы моя работа нравилась простым добрым людям, которые совсем не разбираются в искусстве, хочу, чтоб они приходили поглядеть на мои картины за много миль, как индейцы приходят смотреть стенные росписи в Мехико.
— Недурная популярность, — сказал Дэвид. — Ах ты, святая простота. Эти простые добрые индейцы хохотали до упаду и несли шикарную похабщину; в Аламеде они намалевали волосы на лобке Полины Бонапарт — изящной мраморной мечты, творения Кановы! Может быть, ты ничего этого не заметила? Где были твои глаза?
— На месте, — беззлобно отозвалась Дженни. — Наверно, я смотрела на что-нибудь другое и слушала о другом, я еще много чего видела и слышала. И я не осуждаю этих индейцев. В конце концов, у них есть