— Лапочка, ты так говоришь, как будто вырос в ужасной бедности. Это правда?
— Еще бы, черт возьми.
— Ну согласись хотя бы, что жемчуг у нее красивый. в — Не знаю, не уверен, — сказал Дэвид. — Я ослеплен предубеждением против людей, которые могут покупать такие побрякушки. Возможно, ее жемчуга великолепны. Мне наплевать.
— Очень великодушно с твоей стороны хоть на это согласиться, — сказала Дженни. — Настоящее великодушие.
— Наверно, мне эти жемчуга больше понравились бы, если б я знал, что они поддельные, — лениво промолвил Дэвид, разговор ему уже наскучил.
— Правильно, лапочка! — Дженни вдруг развеселилась. — Это как раз в твоем духе. Может быть, тебе и кукла, набитая опилками, больше по вкусу, чем живая женщина? А вот мне и ты нравишься, и настоящий жемчуг тоже. Очень странно, просто даже непонятно, правда?
Она улыбнулась Дэвиду, лицо ее, преображенное улыбкой, удивительно похорошело, и он ответил нежной улыбкой. Они залюбовались друг другом.
— Так ты считаешь, что я — подделка? — спросил Дэвид.
— А может быть, она вовсе их не покупала, — сказала Дженни. — Может быть, они к ней перешли по наследству, или это ей любовник подарил.
— Может быть, — сказал Дэвид, и оба замолчали, спокойные и довольные.
Сидя за капитанским столом, фрау Гуттен заметила, что муж ничего не ест; он еле ковырял ножом и лишь для приличия изредка подносил к губам почти пустую вилку. Напряженное лицо его побледнело, на лбу выступила испарина. Ленивая волна застольной беседы докатилась до него, помедлила, не получив отклика, и потекла дальше по кругу, подхваченная его соседом с другой стороны. Посреди трапезы, которая доставляла ей истинное удовольствие, фрау Гуттен ощутила внезапную досаду на мужа: такой здравомыслящий, когда надо рассуждать за других, такой мудрый и проницательный в вопросах отвлеченных, он упрям и капризен, как дитя малое, когда надо подумать о себе. Два часа назад он с ее помощью еле дошел до каюты, позволил уложить себя и прикладывать к голове холодные примочки и, уступая временной слабости, пообещал жене, что будет лежать смирно и даст за собой поухаживать, пока не оправится.
А потом без всякого предупреждения отбросил мокрое полотенце, сел на постели и громко, воинственно заявил:
— Нет, Кетэ, стыдно мне поддаваться слабости… небольшое усилие воли — и я ее преодолею!
Видя, что надвигается обычный приступ упрямства, фрау Гуттен попыталась отогнать его, точно сорвавшееся с привязи животное.
— Нет-нет, — запротестовала она, — т воля тут не поможет. Дай пока воле отдохнуть и полежи спокойно. Сейчас не время выказывать достоинства твоего характера.
Муж не потрудился ответить на такую ересь. Он встал, расправил плечи, сдвинул брови и, заслышав горн, зовущий к столу, решительно взял жену под руку.
— Вперед! — сказал он. — Будем, как всегда, дышать свежим воздухом и есть с аппетитом, а всякий вздор вроде морской болезни оставим нашему милому Детке, он не может в достаточной мере опереться на интеллект, ему все же не хватает силы духа — il est chien de coeur[19] , — лукаво сказал он; оба весело рассмеялись, так, смеясь, вышли из каюты и торжественно явились к столу.
А теперь, если сию же минуту не уйти, один Бог знает, что будет. Она разом потеряла всякий аппетит, ощутила внезапную пустоту внутри, ее чуть не стошнило; и она прибегла к уловке, которая одна могла обмануть профессора и заставить его выйти из-за стола, — встала, слегка кивнула остальным, сказала, ни на кого не глядя:
— Прошу извинить, — и обернулась к мужу: — Пожалуйста, дорогой, проводи меня, мне немного нездоровится.
Гутген тотчас поднялся, неловко попятился, так что опрокинул стул, но даже не заметил этого. Фрау Гуттен напрягла все силы, чтобы выдержать тяжесть руки, которая должна была бы служить ей опорой. Теперь — уйти, уйти как можно скорее, не говоря больше ни слова. Лишь у себя в каюте, когда за ними надежно затворилась дверь, профессор Гуттен громко, отчаянно застонал. Повалился ничком на постель, и его вырвало. Детка выполз из своего угла и скорее из чувства долга, чем ради удовольствия лизнул свисающую с койки руку хозяина, а фрау Гуттен вся похолодела от омерзения. Она тоже легла, откинулась на подушку, закрыла глаза.
— Кетэ, — хрипло позвал муж, — Кетэ, помоги.
— Оставь меня в покое, — через силу, сквозь зубы сказала жена.
Медленно, тяжело она перекатилась на бок, дотянулась до кнопки звонка, нажала ее и уже не отпускала, пока не отворилась дверь и не послышались шаги того, кто явился на помощь. Совесть и чувство долга, заботливость и покорность — гранитная основа ее замужества, ее роли примерной жены — развеялись как дым, и она предалась недостойному блаженству — совершенному упадку духа. Пускай для разнообразия кто-то другой с ним понянчится. Пускай он сам для себя хоть пальцем шевельнет. Пускай даже, в кои-то веки, кто-нибудь позаботится и о ней! Ей опостылел весь свет… ей до смерти опостылели люди… хриплым голосом, то и дело судорожно сглатывая, она потребовала, чтобы горничная помогла ей; глуповато-рассеянное, но, в общем, добродушное лицо горничной сразу стало холодно-враждебным, и рука, что ложку за ложкой совала в открытый рот фрау Гуттен мелкие кусочки льда, была отнюдь не ласковой.
После полдника, проходя по палубе, доктор Шуман остановился взглянуть на «бега», устроенные впервые со дня отплытия из Веракруса, — и с досадой увидел, что, несмотря на его прямой запрет, матроса с блуждающей почкой опять поставили передвигать игрушечных лошадей по беговой дорожке. Вокруг удобно уселись несколько пассажиров со спокойными, довольными лицами, темные очки защищали их глаза от слепящих лучей, и они наслаждались солнцем и свежим воздухом; а больной матрос, вынужденный поминутно наклоняться и вновь с трудом разгибать ноющую спину, обливался потом, в углах бескровных губ прорезались глубокие морщины, взгляд был страдальческий. Второй матрос, крепкий и сильный, не поднимал глаз, словно стыдился своего ребяческого занятия.
Доктор Шуман пошел дальше, тут неразлучная парочка — долговязая крикливая девица и маленький толстый человечек — сражалась в пинг-понг, несколько любителей плескались в небольшом парусиновом бассейне, установленном на нижней палубе. Проходя по левому борту, доктор осторожно обогнул играющих в шафлборд[20], кивком поздоровался с ними, но даже не взглянул на лица; и тут же краем глаза заметил близнецов-испанчат: Рик и Рэк старались подольститься к полосатому красавцу — корабельному коту, чесали ему шею, гладили по спине. Кот жмурился от наслаждения, выгибал спину и не запротестовал, когда близнецы вдвоем подняли его.
Тяжелый, обмякший, неуклюжий в своей покорности, он так разнежился, что не уловил их истинных намерений, еще миг — и было бы слишком поздно. Лица детей вдруг стали жесткими, руки — безжалостными, они подняли кота к перилам и пытались сбросить за борт. Кот весь напрягся, вцепился передними лапами в перила и стал яростно отбиваться задними. Спина дугой, хвост щеткой, когти, зубы — все оружие пущено в ход.
Одним прыжком доктор Шуман подскочил к детям и оттащил их от борта. Они не успели выбросить кота; теперь он вывернулся у них из рук и промчался по палубе, раскидав по дороге плашки игроков в шафлборд — в обычных условиях он не позволил бы себе подобной неучтивости, это был очень воспитанный кот. Рик и Рэк, задрав головы, смотрели на доктора, голые руки, исполосованные кровавыми царапинами, разом ослабли у него в руках.
Доктор Шуман, держа обоих крепко, но умело, чтобы не сделать больно, заглянул им в глаза — безнадежно: ничего не разглядеть в глубине этих глаз, кроме слепой, упрямой злобы да бессердечной хитрости, а ведь перед ним не звереныши, а люди. Вот именно, люди, тем печальнее, подумал доктор Шуман и чуть-чуть разжал пальцы.
Они мгновенно вывернулись у него из рук, коротко переглянулись — свирепые маленькие сообщники, необыкновенно схожие, если не считать загадочной, неуловимо проступающей в чертах лица меты пола, — и бросились бежать, только мелькали худые коленки да развевались спутанные волосы. Порядка ради надо