наручники и очень скоро после этого почувствовал, что съеденный завтрак ему не впрок.
Главная беда в том, что корабль переполнен и смутьянов просто негде запереть, особенно если их так много и они так коварны и опасны, как полагает отец Карильо. Вспыхни открытый бунт — и, пожалуй, немногочисленной команды не хватит, чтобы его подавить. А вдруг бунтовщики завладеют стрелковым оружием, которое хранится в трюме, что тогда будет?
Если не считать годы войны, капитан Тиле всегда плавал довольно спокойно на торгово-пассажирских судах, чаще всего небольших, совершающих долгие и скучные рейсы, однако у него было весьма богатое, необузданное воображение — и сейчас оно разыгралось вовсю. На миг ему представилась мрачная сцена, прямо как в кино: яростная схватка в рукопашной, вспышки и гром выстрелов во мраке, проломленные черепа, перебитые руки и ноги, лужи крови, вопли, стоны, небеса озарены пламенем пожара, в бурное море спускаются спасательные шлюпки, а он стоит на мостике, спокойный, невозмутимый, и хладнокровно командует.
Однако сейчас, при ярком свете мирного дня, прежде чем спуститься с мостика, он поспешно приказал, чтобы всех до единого пассажиров нижней палубы (и женщин тоже, прибавил он, чуть подумав) обыскали и все оружие, даже самое пустячное, отобрали до конца плавания. Распорядившись так, он несколько успокоился и, несмотря на боли в животе (донимали газы), сумел подобающим капитану небрежным тоном рассказать об утреннем происшествии профессору Гуттену и доктору Шуману. И очень был разочарован, когда они поверили этой напускной небрежности и не приняли случившееся всерьез.
Капитану подумалось, что иные люди гораздо больше заслуживают неодобрения, чем condesa. В конце концов, ее нельзя судить слишком строго — женщина слаба здоровьем, да еще попала в условия, отнюдь не соответствующие ее благородному происхождению; и однако уже одно ее присутствие на борту при подобных обстоятельствах — знак, что в мире очень и очень неблагополучно. А ее поведение, пожалуй, бросает тень на его, капитана, авторитет не меньше, чем потасовка, затеянная наглецами на нижней палубе. И ведь он заботится не только о себе: непререкаемая власть капитана должна ощущаться на корабле ежедневно, ежеминутно, всегда и во всем, и любая угроза этой власти — не только его личное дело. Роль капитана обязывает: на своем посту он — представитель высшего закона, первый и главный его долг — добиваться безоговорочного повиновения от всех и каждого на корабле, — и не сумей он исполнить этот свой долг… да ведь это в какой-то мере подорвет самые устои общества, основанного на Священном Законе. Такого нравственного падения он бы не перенес. Да и не придется. Он ничего подобного не потерпит.
Выпятив нижнюю губу, он с досадой разглядывал самодовольную публику, собравшуюся у него за столом. Вот Фрейтаг — что за человек? Просто пассажир, для которого корабль — всего лишь общедоступный способ легко и удобно переправиться из одного порта в другой. И Рибер такой же. Профессор Гуттен — человек ученый, но что может любой профессор знать о суровой правде жизни на море? Доктор Шуман достоин всяческого уважения — и все же он, капитан, не однажды замечал: доктор не понимает по-настоящему, что такое дисциплина на корабле, нет у него настоящего уважения к чинам и званиям. Не раз приходилось деликатно напоминать ему, что, когда матросы попадают в лазарет, нечего с ними чересчур нянчиться, будто с настоящими пациентами у себя дома. А в иные минуты можно даже подумать, будто доктор плавает на «Вере» для собственного удовольствия, для поправки здоровья. Правда, если б не его больное сердце, он и не пошел бы на пароход врачом, а все же… вот сегодня утром он побывал на нижней палубе и словно не заметил стычки, разыгравшейся в конце богослужения, а заговорил о том, что ночью две женщины рожали прямо на палубе и теперь он перевел их с младенцами в каюту, им надо хотя бы дня три-четыре полежать в постели. Не хватает человеку здравого смысла и чувства меры, не понимает он, что важно, а что нет.
От женщин ничего хорошего и ждать не приходится, надоедает только, что они все время о чем-то вполголоса лопочут между собой. Фрау Шмитт через голову Рибера что-то рассказывает фрейлейн Лиззи, к ней наклонились сидящие напротив фрау Ритгерсдорф и жена Гуттена и тоже слушают. Фрау Гуттен жалостно качает головой. Капитан сделал вид, что увлечен обедом, но его с досады бросило в жар, и опять начались рези в животе.
Скорбь, всколыхнувшаяся в душе маленькой фрау Шмитт после встречи с больным стариком Граффом и неприятного разговора с Баумгартнерами, несколько утихла; она побродила по палубе и, как рано или поздно случалось в тот день всем пассажирам, от нечего делать стала, точно в зоологическом саду, наблюдать странную жизнь внизу, за решеткой люка. Неподалеку оказался молодой американец с замкнутым лицом — Дэвид Скотт, он тоже облокотился на перила, сгорбился так, что воротник налезал ему на уши. И тут фрау Шмитт увидела внизу нечто очень печальное. Прислонясь спиной к борту, сидел человек, очень худой, жалкий и оборванный, но, кажется, молодой — не поймешь, спутанные волосы взлохмачены, босые ноги подобраны так, что колени торчат, пальцы то поджимаются, то расправляются, словно от боли, — и плакал горько, не скрываясь, как малый ребенок. Он плакал навзрыд, тер глаза кулаками, широко раскрытый рот его кривился, точно у воющего пса; а у ног лежали какие-то мелкие вещицы, фрау Шмитт не могла их разглядеть. И никто на него не обращал внимания; рядом сидели люди с каменными, равнодушными лицами; мужчины, сойдясь в кружок, стояли к плачущему спиной, женщины, поглощенные своими заботами, ходили взад и вперед и едва не наступали на него. Казалось, он один в целом мире; когда у тебя несчастье, людские сердца становятся глухи, подумала фрау Шмитт, и ее сердце дрогнуло, опять подступали слезы, но тихие, кроткие, — слезы не о своем, но о чужом горе.
И сейчас она негромко рассказывала соседкам по столу:
— Тогда я сказала этому молодому американцу — как вы думаете, почему никто с ним не заговорит? Хоть бы спросили, что с ним случилось. А молодой человек отвечает — с какой стати спрашивать, они уже и так знают, что случилось. И понимаете, оказывается, был такой приказ, уж не знаю, кто распорядился, и у всех внизу отобрали ножи и всякие острые инструменты, а этот бедняк — резчик по дереву.
Фрау Шмитт увлеклась рассказом, слушали ее с явным интересом, и она, забыв свою застенчивость, заговорила погромче; капитан прислушался, резко выпрямился, лицо его с каждой минутой становилось мрачнее, но рассказчица ничего не замечала.
— Ну и вот, герр Дэвид Скотт сказал мне, что у этого человека в узелке есть такие чурбачки, деревяшки, он из них вырезывал маленьких зверюшек и думал продать их нам, в первом классе. Герр Скотт достал несколько штучек из кармана и показал мне, и они прелесть, такие детски наивные, и герр Скотт сказал — это настоящий художник. Ну, правда, вы же знаете, американцы обожают примитивное искусство, потому что другого они не понимают. Конечно, их испортили негры — чего же еще от них можно ждать? Я только улыбнулась и ничего ему не сказала; но тот бедняк на нижней палубе так горевал! Когда офицер спросил у него нож, он вообразил, что это взаймы, на минуту, представляете? Думал, что сейчас же получит свой ножик обратно. Вы только подумайте. Американец мне все рассказал. Он сам все это видел и слышал. И очень рассердился, так, знаете, сдержанно, даже побледнел, в лице ни кровинки. Понимаете, тот бедняк вместе с ножиком все потерял, конец всем его надеждам и его любимому занятию, вот он и плакал, так плакал, прямо как дитя.
Чувствительная фрау Шмитт опять разволновалась. Она выпрямилась на стуле и прижала к губам салфетку.
Фрау Гуттен тихонько, неодобрительно прищелкнула языком. Лиззи пропищала тоненьким, девчоночьим голоском:
— Ой, по-моему, это очень нехорошо — отнимать у бедного человека его имущество! Дорогой господин капитан, пожалуйста, прикажите, чтобы ему отдали его ножик, а?
Она взмахнула длинной рукой и коснулась веером капитанского рукава. Но, вопреки ее ожиданиям, капитан не ответил милой рыцарской любезностью. Он побагровел и надулся как индюк, так что подбородок совсем ушел в воротник, и уставился на фрау Шмитт грозным, испепеляющим взглядом. Ему в руки давалась очень подходящая жертва — сейчас он обрушит на нее свой гнев, прочим будет наука!
— Весьма сожалею, сударыни, — начал он с леденящей учтивостью и обвел их взглядом: ох уж эти женщины! Не в меру чувствительны, и по-дурацки доверчивы, и вечно бунтуют против власти мужчин, которые стараются навести в мире порядок. — Да, сударыни, весьма сожалею, что вынужден омрачить ваши добрые души, но, признаюсь, это я распорядился обезоружить высланных. Можете мне поверить, в своих действиях я руководствуюсь не сантиментами, а трезвой оценкой всех обстоятельств. В конечном счете я один отвечаю не только за вашу безопасность, но и за самое существование этого корабля; а