почти все женаты, но это, конечно, мелочь и пустяки — любой из них в любую минуту с радостью оставит семью, стоит Лиззи только слово сказать. Однако, на беду, она слишком дорожит своей свободой.

— Когда я бросила мужа, он кричал, что я ушла к другому. А я ему и говорю — ха, говорю, за кого ты меня принимаешь? Их пятеро! — (Изрекая что-нибудь в этом роде, Лиззи корчится от смеха и хлопает в ладоши). — Ну конечно, сами понимаете, это немножко преувеличено, на самом деле их только трое или четверо, и намерения у них не такие уж серьезные. Но можете мне поверить, на замужестве я поставила крест. Я хочу жить весело, а замужества с меня хватит — сыта по горло!

Миссис Тредуэл собрала карты в футляр. Сложила и отодвинула шахматную доску, разгладила слегка смявшиеся простыню и легкое одеяло. Потянуло прохладой; она чуть вздрогнула и закрыла глаза. Ну почему она вовремя не вспомнила, каково это — путешествовать за тридевять земель от цивилизации, плавать на этих отвратительных пароходишках? Почему у нее не хватило ума оставаться в Париже круглый год, даже в августе — Париж и в августе восхитителен! — ведь там-то ей не грозит встреча с подобной публикой, с такими личностями сталкиваешься где угодно, только не в Париже. Лица и имена ее, с позволенья сказать, спутников все перепутались у нее в голове, от одной мысли о них нападает тоска и уныние. Лиззи непрерывно про всех сплетничает, перемывает им косточки — и все это свысока, тоном превосходства, от ее мерзкого голоса просто зубы ноют.

— Нет, вы представляете, говорят, эта испанская графиня, арестантка, спит со всеми студентами по очереди. Вечно они околачиваются у нее в каюте, даже иногда сразу по двое, по трое, и, говорят, что там творится — ну, что-то невероятное! Говорят, капитан вне себя, а что он может сделать? Не сажать же ей под кровать шпиона?.. Да, и вот еще чудеса: знаете того больного старикашку, его возят в кресле? Так вот, от него надо подальше, а то он непременно дотянется и начнет вас трогать и гладить, ни одной женщины не пропустит. Прикидывается, будто он вас так лечит от всех болезней. Старый лицемер, в его-то годы, одной ногой в могиле, а туда же! Да, а знаете того еврейчика, его еще по ошибке поселили с герром Рибером? Ну вот, он на днях спрашивает герра Рибера: скажите, мол, сколько времени? У меня, мол, часы остановились. А герр Рибер и говорит: самое время, говорит, остановить все еврейские часы. Герр Рибер такой остроумный! Он говорит, ну и рожа у того стала — одно удовольствие поглядеть!

Силясь отогнать от себя отзвуки злорадной ведьминой болтовни, миссис Тредуэл порывисто поднялась, отряхнула свою длинную ночную рубашку, подошла к иллюминатору и выглянула наружу. Чистый прохладный воздух омыл лицо, она приоткрыла рот, силясь вздохнуть свободнее — от всего, чего наслушалась тут, в каюте, чувствуешь себя запачканной! Небо и океан почти слились в необъятной тьме, но от корабля падали на воду полосы света, и видно было, как под самым иллюминатором набегают, вскипают белой пеной и вновь откатываются волны. Что же мне делать, спрашивала себя миссис Тредуэл, куда податься? Жизнь, смерть… стало страшно, как в густом тумане, мысли путались: всегда она теряется, когда нужно действовать быстро, что-то решать, устраивать, пускай ненадолго. И само это смятение пугает, ведь жизнь и смерть, если вдуматься, ужасные, зловещие слова, никогда ей не постичь их смысла. С детства ее учили: жизнь дана для того, чтобы прожить ее приятно, щедро, просто. Будущее — это безмятежно-ясный простор, серебристо-голубой, точно небо над Парижем в погожий день, лишь изредка по нему играючи пробегают пушистые облачка; будущее чисто и свежо, как тонкая, хрустящая голубая бумага, которой когда-то перекладывали ее детское бельишко, чтобы оно оставалось белым, становилось белей белого, обретало голубоватую белизну, точно лед. И она думала: вырастет, избавится от нянек, кончит школу — и всегда будет жить весело и вольно, и всегда будет у нее любовь, всегда-всегда, непременно — любовь.

Да уж, сказала она себе, отворачиваясь от иллюминатора. А на деле оказалось — жизнь достаточно неприятная штука, подчас просто гнусная. Пожалуй, я бы не слишком разобиделась, назови меня кто-нибудь благородной потаскушкой. Сколько гадостей было в моей жизни, и всегда я сама была виновата. Сама лезла в грязь и сперва ее даже не замечала. А когда замечу, бывало, каждый раз думаю: но ведь это неправда, конечно же, это не настоящая жизнь. Это просто несчастный случай, все равно как попасть под машину, или застрять в горящем доме, или на тебя напали и ограбили, может быть, даже убили: несчастный случай, но не обычная, естественная участь таких, как я. Неужели я и вправду была замужем за бешеным ревнивцем и он бил меня так, что у меня шла кровь носом? Нет, не верю. Не знала я такого человека, такой и на свет не родился… Наверно, я прочла что-то похожее в газете… Только вот, если я чего-нибудь сильно пугаюсь, у меня и сейчас идет кровь носом. Интересно, а если меня станут убивать, я поверю? Или тоже скажу — нет-нет, это просто кажется, со мной такое не может случиться?

Да, а теперь я заперта в дрянной тесной каюте с этой пошлячкой, и скоро она явится и начнет болтать о своих «романах». Такую женщину я к себе и на порог бы не пустила, разве что она пришла бы сделать мне прическу или принесла новое платье для примерки; а тут сиди и нюхай ее мерзкие духи, и спи в тех же четырех стенах, и я чересчур много выпила и тридцать раз подряд раскладывала пасьянс — и ни один так и не вышел. Но иначе жизнь — вот эта самая жизнь, ведь это сегодняшнее жалкое свинство и есть жизнь — станет до того унылой и отвратительной, что ни минуты больше не выдержать…

Она отвернула одеяло и снова легла; расправила рубашку, встряхнула рукава, чтобы спадали красивыми складками, и налила еще стаканчик бургундского; все ее движения были спокойны и аккуратны, как у пай- девочки, воспитанной в монастыре. Может быть, всему виной ее детство, оно-то ее и погубило. Много лет назад один врач сказал ей, что для ребенка так же пагубен избыток любви, как и ее отсутствие. А что это значит, может ли ребенок сверх меры любить и можно ли сверх меры любить ребенка? Тогда она подумала, что этот доктор просто глуп. Конечно, в детстве ее ужасно избаловали, это пошло совсем не на пользу, но чудесная была пора. Память о детстве жила у нее в крови, яркая, трепетная. Только после она поняла, как просторен и красив был старый дом в Мэри-Хилл, а тогда он был для нее просто — родной дом. Она и сейчас всем существом помнила те годы, полные нежности, тепла и защищенности, безмятежный ход времени, роскошь, о которой она тогда и не знала, что это роскошь, вокруг все так жили. И всегда она слышала ласковые голоса, всегда ее касались ласковые руки… «Верно вам говорю, уж больно безответное у нас дитятко», — чудился ей голос няни, и мамин ответ: «Совсем она не безответная, просто у девочки очень спокойный, хороший характер».

Позже очень многие женщины завидовали — она еще девочкой каждый год ездила во Францию и в Италию, училась во французском, а потом в швейцарском пансионе. Сама она вовсе не думала, что это так уж великолепно — чаще вспоминалось, как в пансионах было неуютно, учительницы скучные и чопорные, вода в умывальнике холодная, еда безвкусная, и каждый шаг расписан, и без конца водят в церковь, и эти ужасные письменные работы на экзаменах; и до странности приятно было вместе с подружкой — соседкой по спальне — плакать или радоваться, когда приходили письма и маленькие подарки из дому. Каждая из них так же искренне плакала или радовалась домашним вестям и подаркам подруги, как и своим. Как же звали ту девочку, ее подругу и соседку? Имя забылось. Да разве это важно. Разве теперь уверишь себя, будто жалеешь об узах, которые давным-давно исчезли, истаяли, как дымок сигареты. Миссис Тредуэл зажгла свет, закурила сигарету, — надо бы отделаться от этой никчемной грусти, которая совсем некстати спутала ее мысли. В тот год, когда она стала выезжать в свет, несчетные вечера, званые обеды, танцы, цветы слились в сплошной радостный, сияющий водоворот; неужели и правда было так весело, как ей теперь вспоминается? Даже и не снилось, что будет война… что настанут какие-то перемены. Воспоминания о той жизни, о няне, которая к тому времени стала ее горничной и всегда оставалась самой близкой ее подругой и поверенной, о старой няне, которая знала про нее куда больше, чем отец с матерью или кто-либо из родных, — воспоминания эти стали теплой ласковой дымкой, розовым облачком витали в мыслях, она давно уже привыкла убаюкивать себя ими; помнилось, как ждала она счастья, — ей внушили, что счастье привнесет первая любовь.

Время, отъявленный лжец и обманщик, все перемешало и перепутало, но и время не коснулось того, что лежит по другую сторону первой любви, которая расколола всю ее жизнь надвое, — и хоть она с тех пор многому научилась, все, что было до той первой любви, и сейчас кажется ей истинным, неприкосновенным и неизменным. Сохрани все это, сохрани, твердит ей сердце, истинно ли это, нет ли, но это — твое. Пускай отец и мать не узнали бы ее теперь, если б увидели, — что из этого? Любимые и любящие, они безмятежно покоятся в ней самой — не запечатленные в памяти лица, не застывший миг какого-то движения или поступка, нет, они — в ровном беге ее крови по жилам, в стуке ее сердца, в каждом вздохе. Это все подлинное, это было с нею, и этого у нее не отнимешь. Пока ей не минуло двадцать, в жизнь (жизнь! Что за

Вы читаете Корабль дураков
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату