Фрейтагу, и тот поднял серые глаза, блеснувшие холодным бешенством. — Вас никогда не тревожило открытие, что у вашей старой немецкой фамилии имеются и еврейские ветви?
— Не знаю ни одного еврея с такой фамилией, — голос Фрейтага дрожал от ярости. — Единственное исключение моя жена, — прибавил он громче и тверже. — Она еврейка и носит фамилию Фрейтаг — и оказывает этой фамилии большую честь.
Он услышал собственные слова и тотчас понял, что снова попал в ловушку, в мелодраму, и совсем напрасно поставил себя в ложное положение. Теща давно подметила за ним эту слабость. Она шутливо советовала ему: «Запомните хорошие правила: никогда не рассказывайте о своих семейных делах! Никогда не говорите того, чего от вас ждут. И на вопрос отвечайте вопросом». Говорила она смеясь, но Фрейтаг заметил: сама она вполне серьезно следует этим правилам. Опять и опять он чувствовал, что живет между двумя вооруженными непримиримыми лагерями — из одного дезертировал, в другой втерся непрошеным, и ни та ни другая сторона перебежчику не доверяет. Как часто, когда они с Мари уже поженились, он оказывался один среди евреев — и они все разом на него нападали: одни не скрывали презрения, он был им просто неприятен; другие повторяли обычные еврейские шуточки насчет «гоев», при нем они отзывались о христианах так же неуважительно, как в своем кругу. А теперь люди из его лагеря (он медленно обвел взглядом соседей по столу, и все лица, все до одного, показались ему отвратительными) — люди из его же лагеря, его соплеменники, тоже на него нападают; нипочем они не дадут спуску немцу, который так себя унизил. Ладно, с него хватит! Он уперся ладонями в край стола, оттолкнул стул, но не успел выпрямиться.
— Ах, как странно, герр Фрейтаг! — пронзительно выкрикнула Лиззи. — Мы-то думали, вы сами еврей, вот уж попали пальцем в небо! Только на днях я вечером разговаривала с этой чудачкой американкой, с моей соседкой по каюте — миссис Тредуэл, знаете? — и она мне сказала, а я просто поверить не могла, она тоже так и сказала, что это не вы, а ваша жена.
— Миссис Тредуэл? — переспросил пораженный Фрейтаг. — Она так и сказала?
— Ну да, я же вам говорю! Только… вы поймите правильно… она была немножко… понимаете, она выпивает… иногда она очень туманно выражается… — Лиззи огляделась, проверяя, дошло ли это до слушателей — да, на всех лицах напряженное внимание. Какую гадость им ни скажи про пассажиров- американцев, их ничем не удивишь. И Лиззи докончила: — Ну да, сколько раз бывало — после ужина в одиночку целую бутылку вина!
Тут Фрейтаг решительно поднялся, одарил своих соотечественников недоброй улыбкой и произнес, точно актер под занавес:
— Что ж, предоставляю миссис Тредуэл вашему кроткому милосердию.
Ответа он ждать не стал. Ну и пускай они тебя разорвут в клочки, запальчиво подумал он, увидав миссис Тредуэл: она сидела одна за своим столиком и, опустив глаза — воплощенная невинность! — ела мороженое. Вот бы и ему отдельный столик! Завтра же надо поговорить со старшим буфетчиком. Нет больше терпенья выносить эту публику за капитанским столом. Пройдись они еще разок насчет евреев — и он всем и каждому влепил бы по затрещине. Да и доктору Шуману тоже, старый лицемер убрался от греха подальше, ничего не сказал. И вдруг пылающего яростью Фрейтага обдало могильным холодом: скоро он встретится с родственниками Мари — с теми, кто еще навещает ее мать, приходит вечером в гости, и надо будет выслушивать шуточки про «иноверцев», а шуточки эти, точно кислотой, выжжены в его памяти и разъедают его отношение к ним ко всем. Фрейтаг облокотился на поручни и устремил неподвижный взгляд в темнеющий водный простор, который больше уже не радовал бесконечной своей переменчивостью. На какие-то минуты его охватило темное оцепенение. И вдруг он спросил себя: «О самоубийстве я, что ли, думаю?» Потому что все время, пока мыслей словно бы никаких не было, перед глазами разворачивалась отчетливая картина: вот он легко, без всплеска, точно профессиональный ныряльщик, головой вперед уходит в пучину океана, медленно-медленно опускается на самое дно и остается там навсегда, распростертый навзничь, с открытыми глазами, и ему так легко и спокойно… Вздрогнув, он выпрямился, несколько раз мигнул и зашагал дальше. Все это привиделось так ясно, стало даже не по себе. Но нет, незачем расстраиваться. Столь легкий выход не для него. Его путь ясен, надо идти не сворачивая, напрямик, напролом, главное — идти, не терять головы — ни еврею, ни христианину он не даст себя сбить, не вспылит, не станет играть им на руку. А пока не худо бы сказать два-три словечка милейшей миссис Тредуэл; но это не к спеху.
После ужина капитан отставил вторую чашку кофе и отправился на мостиковую палубу: здесь, а не у себя в каюте он накоротке побеседует с фрейлейн Лиззи Шпекенкикер — совершеннейшим воплощением всего, что ненавистно ему, капитану, в женской половине рода человеческого, — и с ее ослом ухажером Рибером; этому явно недостает необходимого мужчине вкуса и соображения, чтобы здраво судить о женщинах. Для пущей важности они просили его о встрече письменно, а говорить, уж наверно, будут о ерунде. Какое у них может быть к нему важное дело, чтоб нельзя было его отложить до завтра, а то и до скончания века? Капитан подавил отрыжку и окинул обоих суровым взглядом, даже в эту последнюю минуту давая понять, что его не следует беспокоить по пустякам.
Оба посетителя задохнулись от сознания собственной смелости, оказанной им чести и важности своей миссии. Они высказались просто, но более чем убедительно. Многие пассажиры-немцы, и не только те, что сидят за капитанским столом, с самого начала подозревали, что одному человеку за этим столом не место. Сам он, может быть, и не еврей, хотя это еще не доказано, разве что верить ему на слово, но известно — он сам за столом при всех об этом заявил, — что у него с евреями весьма тесные связи, ни много ни мало — жена еврейка! О, фрейлейн Лиззи и герр Рибер ужасно огорчены, приходится сообщать такие неприятные новости, но, без сомнения, капитану надо знать, без сомнения, он и сам пожелал бы знать, что у него за столом — и вдруг такое неслыханное недоразумение. Конечно, такими подробностями ведают его подчиненные, но все же… все же…
Капитан еле сдержал негодование: нестерпим малейший намек на нерадивость кого-то из подчиненных, хотя бы в пустяке, да и не может быть никаких пустяков для тех, кто служит на его корабле. Он надменно вздернул голову.
— Разумеется, я очень вам признателен за такую заботливость. Согласен, случай из ряда вон выходящий.
Лиззи словно что-то толкнуло, и, вытянув длинную шею, она самым пронзительным голосом проверещала: дескать, дорогой капитан так обо всех заботится, а они так мало могут для него сделать, что они счастливы до небес оказать ему хотя бы крошечную услугу. Когда капитана что-либо раздражало, у него неминуемо начинались рези и урчанье в животе, и сейчас он тоже почувствовал, что все внутри взбунтовалось. Итак, он рассыпался в благодарностях, даже прошел с посетителями три шага, чтобы они поскорей убрались восвояси (все это время они втроем стояли под звездным небом на ярко освещенной мостиковой палубе), и направился было за таблеткой висмута. Но передумал, допил остатки кофе и залпом проглотил рюмку шнапса. Хотя бы ненадолго полегчало — и, ни минуты не раздумывая, ибо тут и нечего было раздумывать, он положил начало цепи событий, которые вскоре приведут к небольшим, но многозначительным переменам в распределении мест в кают-компании.
После этого мысли капитана приняли несколько более приятный оборот. Condesa… да, тут сразу пришло на ум верное решение. Он пошлет ей в подарок немного вина — в таком знаке внимания ни одна дама не усмотрит ничего дурного. Она напоминает ему студенческие годы — он тогда постоянно околачивался у дверей театра, подстерегая выходящих актрис, его неодолимо влекли эти странные идолы, большие восковые куклы, раскрашенные, затянутые в корсеты, в нарядах, подобающих жрицам искусства, необыкновенные и непостижимые; он приносил им в дар скромные цветы и вино, робкую мальчишескую тягу к женщине и похотливые мыслишки, но ни разу не осмелился хотя бы подойти поближе. Он не мог себе представить одну из этих богинь раздетой, даже вообразить не мог кого-то из них на месте обыкновенной женщины из тех, кого знал. И однако он любил свою мечту о них, недосягаемых, и condesa. Бог весть почему, все это в нем воскресила. Впрочем, доктор прав — излишняя снисходительность тут не годится. Надо быть с нею построже, время от времени, пожалуй, следует напоминать, что она — его, капитана, пленница. И он послал ей две бутылки хорошо замороженного искристого белого Мина с любезной записочкой: «Сударыня, — писал он, — мы, немцы, больше не употребляем слова „шампанское“ да и вина этого, не в меру расхваленного, больше не пьем. И я с удовольствием могу заверить Вас, что этот скромный подарок не французского происхождения, это всего лишь добрый Shaumwein, детище честных немецких