мало.
Сын Авдотьи Петровны помещик Елагин был человек образованный, окончил филологический факультет, увлекался философией, средневековой историей. Пирогову отказали: Катенька Мойер давно обещана молодому Елагину. Катенька действительно вышла за Елагина, — но только через шесть лет. Благосклонно принимала ухаживания других. Похоже, она еще раздумывала, выходить ли ей за Елагина. Пирогову Катенька отказала сразу и без раздумий.
Пирогов был подавлен и взбешен одновременно.
Вспышка самолюбия в данном случае неоригинальна и понятна. Особенно после наивной уверенности Пирогова, будто он, женясь, делает благое человеческое дело — благодарит. Но есть основания думать, что в письме Мойера Пирогов прочитал, почувствовал, осознал нечто большее, чем простой отказ. Недаром же, отвечая, он уже пишет не как «свой», а словно противопоставляет себя кругу Мойеров.
Обнаружив в письме Мойера фразу о «зяте-опоре», Пирогов вцепился в нее, увидел в ней все зло, расценил как меркантилизм, делячество Мойера, ищущего не души и сердца, а богатых поместий, — благодарность вылилась в оскорбления, сватовство закончилось разрывом.
Мойер не заслужил упреков, брошенных ему в лицо Пироговым. Благородство Мойера Пирогов знал не на словах — на деле. «Меркантилизм» Мойера, выведенный из ничего не значащей фразы, изобретенный Пироговым, нужен ему как повод, как первая попавшаяся зацепка, чтобы высказать свое прозрение. И потому, наверное, ответ на отказ в отличие от предложения по-настоящему искренен. Сражаясь с выдуманным Мойеровым меркантилизмом, Пирогов вопреки ему выдвигает свои жизненные идеалы, горячо защищает их. Разве люди, спорит Пирогов, доставляют друг другу опору только через материальные выгоды? Нет! Он не требует ни деревень, ни денег, ему ничего не нужно, кроме чистого сердца и прекрасной души. Одна наука приносила ему до сих пор и душевную отраду и насущный хлеб. Ему нужна подруга, которая поймет его направление. Понявши, она не сможет не полюбить его, ибо основа его чувств высока и благородна.
Мойеры отказали Пирогову не потому, что не поверили в глубину его чувства. В общем-то он сделал предложение по всем правилам того времени. Но отказ оказался для Пирогова необыкновенным везением. Через год он уже признавался, что в предложении было сватовства, желания отблагодарить больше, чем любви. Это поначалу казалось, что не пережить позора, крушения надежд. Оттого, что брак не состоялся, все выиграли: и Мойеры и сам Пирогов. Будущее показало: быть пироговскою женою — дело трудное. Без любви к Пирогову и к его «направлению» с этим делом не сладишь. Где уж тут эдельвейсу Катеньке, в сердце у которой к Пирогову безразличие, а к его «направлению» — неприязнь!..
В сентябре 1838 года студент Медико-хирургической академии Ян Сочинский ворвался с раскрытым перочинным ножом в зал заседаний академической конференции. Ян Сочинский был поляк, участник восстания 1831 года. Польское происхождение в то время «не способствовало много к украшению», тем более что Сочинский вел свою родословную не от Чарторыжских или Потоцких, а от помещичьих крестьян. Он попал на фельдшерское отделение академии из солдат уланского полка. Сочинский жаждал учиться, ему то и дело подставляли ножку. Профессор Нечаев провалил его на экзамене, издевался: «Вы мне не нравитесь, не дам вам кончить курс…» Сочинский принял яд, ворвался в зал конференции, бросился к Нечаеву. Другой профессор, Калинский, схватил студента за руку, нож скользнул по профессорову животу. Прибежали служители, стали вязать Сочинского; он ранил двоих, потерял сознание. Профессор Буяльский вскрыл ему вену, вернул к жизни. Потом его убили по всем правилам. Николай I дал Нечаеву за «подвиги» орден, Сочинского приказал трижды прогнать сквозь строй в пятьсот шпицрутенов. «Бунтовщика» приканчивали на глазах у всей академии — студенты были поставлены во фрунт. Когда он уже не мог идти, его возили под палками на телеге. Воспоминания, оставленные студентами, будущими врачами, страшны своей медицинской достоверностью: «У несчастного Сочинского, умершего под ударами, оказались пробиты междуреберные мышцы до самой грудной плевры, которая была видна и в некоторых местах разрушена до самого легкого».
Трагическая история Сочинского вдруг повернула судьбу Пирогова. Академию в целях поддержания в ней должной дисциплины передали в военное ведомство и поставили под команду генерала Клейнмихеля, начальника штаба военных поселений, выученика и сподвижника Аракчеева. Новый начальник пожелал иметь новых преподавателей. Он «позвал варягов» — на вакантные места пригласил профессоров со стороны. Случайно генерал принес академии пользу — на одну из кафедр хирургии был приглашен Пирогов. Кандидатуру Пирогова предложил профессор терапии Карл Карлович Зейдлиц, воспитанник Дерптского университета, приятель Жуковского и Мойера.
Пирогов не перебрался бы в Петербург лишь ради того, чтобы жить в столице. Ему надо было жить в науке. Он не видел развития науки вне клиники, он не мог удовлетворяться абстрактными истинами теории. Он говорил, что всякий больной для врача — одновременно повторение пройденного и нечто совершенно новое. Общие сведения, на основании которых распознается болезнь и назначается лечение, дополняются и углубляются каждым индивидуальным случаем: «Медицина все более совершенствуется у постели больного». Поэтому ему не нужна была кафедра без клиники. Даже в Петербурге. При кафедре, которую ему предлагали, клиники не было. И он отказался.
Но тут же внес контрпроект: преобразовать находившийся рядом с академией 2-й Военно-сухопутный госпиталь в госпитальную клинику и передать кафедре. Он доказывал, что приближение практики к академии улучшит преподавание, подготовку врачей, а приближение теории к клинике усовершенствует лечение больных. Будущий врач должен видеть и «массу одинаковых болезненных случаев» и «индивидуальные их отклонения»; «…телу наших больниц недостает еще тесных связей с душой — наукой».
Проект приняли. Оставалось дело за малым: передать самого профессора Пирогова из ведомства министра Уварова в ведомство генерала Клейнмихеля. Переписка тянулась год. Каждый из вельмож, отстаивая свое право на Пирогова, боролся за удовлетворение собственной прихоти. Паны дрались, у холопа трещал чуб. Пирогова довели до нервных припадков.
Как обычно, он лечился работой. В 1840 году вышла его монография «О перерезке ахиллова сухожилия в качестве оперативно-ортопедического лечебного средства». Пирогов провел больше восьмидесяти опытов, подробно изучил анатомическое строение сухожилия и процесс его сращения после перерезки. Операцию эту он применял для лечения косолапости.
Миф рассказывает, что на теле героя Ахилла было лишь одно уязвимое место — пята. В эту пяту и направил стрелу из лука бог Аполлон. Боги целили в ахиллесову пяту смертоносным острием оружия. Профессор Пирогов — своим целебным ножом. За пять лет он помог сорока больным.
В конце зимы 1841 года Пирогов, наконец, перебрался из Дерпта в Петербург. Победу одержала академия.
Обозревая сделанное в Дерптском университете, Пирогов писал впоследствии:
«В течение 5 лет моей профессуры в Дерпте я издал:
1) Хирургическую анатомию артериальных стволов и фасций…
2) Два тома клинических «Анналов»…
3) Монографию о перерезании ахиллесова сухожилия…
И сверх этого — целый ряд опытов над живыми животными, произведенных мною и под моим руководством, доставил материал для нескольких диссертаций, изданных во время моей профессуры, а именно:
1) О скручивании артерий. 2) О ранах кишок. 3) О пересаживании животных тканей в серозные полости. 4) О вхождении воздуха в венозную систему. 5) Об ушибах и ранах головы».
Нынешние исследователи установили, что в этом «отчете» Пирогов преуменьшил свои труды. Диссертаций (причем только с 1836 по 1839 год) защищено было не пять, а тринадцать.
В них решались важные проблемы сосудистой, пластической, восстановительной хирургии. Решались на уровне передовой медицинской науки того времени. Тринадцать диссертационных тем в клинике на двадцать две койки — это много. Это значит, что научные проблемы развивались в диссертациях вглубь.
И все-таки в Дерпте у Пирогова было только двадцать две койки. В Петербурге его ждали две тысячи — в сто раз больше! Он еще заканчивал дерптские дела, но думал уже о петербургских. В его голове жили уже планы невиданных масштабов. Ему уже было тесно в Дерпте.