весеннем утреннем прозрачном воздухе, постучала мизинцем по окурку и снова принялась укорять погонщика за его неверие.
Иларио же тем временем думал о своей Мигелите Акатанской. Как-то спьяну, наплакавшись (он всегда спьяну плакал, словно водку гнали из плакучей ивы), он выдумал историю про любовь Нила к Мигелите и про швейную машинку, которая стучит в городке после полуночи…
И кто только это не повторял, хотя он сам все выдумал! Он даже в церкви слышал, как молились за упокой Мигелитиной души. Жители искали в церковных книгах запись о крещении этой мифической девицы. О ней рассказывали детям и невестам: непослушных детей пугали, что их швея заберет, а своенравным невестам напоминали о недреманной машинке, вестнице любви к недостижимому, которая вторит серенадам и споспешествует женихам. Ему ли, создателю легенды, верить в текун?
– И еще ты меня одно спрашивал, а я тебе ответила честно. Про Мигелиту я слышала от бабушки, Венансии Корсантес Сан-Рамон. Она и песенку знала, только никак не припомню… Запою-ка я, слова и придут…
– Не может этого быть, донья Монча, я это сам выдумал, покойным отцом клянусь, господом богом клянусь – все выдумал спьяну. В голову взбрело, язык сказал, оно правдой и стало. Это уж прямо выходит, как будто слюна, которая сейчас у меня во рту, – не моя! Ведь что такое слова? Та же самая слюна, изо рта льются.
– Значит, не веришь мне?
– Да вроде бы нет…
– Тогда послушай. Люди часто думают, что они сами сочинили, а это просто другие забыли. Рассказываешь такое, забытое, и думаешь: это я сочинил, это все мое. А на самом-то деле ты чужое вспомнил, напился – и всплыло у тебя в крови то, что память предков в тебе оставила. Ты ведь не только Иларио Сакайон, ты – все Сакайоны, какие были на свете, и еще все Арриаса, с материнской стороны. Твои предки жили тут, на этой земле. – Старуха поморгала так легко, словно говорила веками, и продолжала: – Ты учуял чутьем про Мигелиту, словно в книге глазами прочитал, а пьяный язык это раззвонил. Не ты бы сказал, другой бы нашелся, не дали бы про это забыть, потому что было оно, не было, а в здешнюю жизнь вошло. Жизнь умереть не может, она всегда опасная, а погибнуть ей нельзя.
– Одно скажу, я все по-своему переделал. Тогда ведь, когда песню эту вашу сложили, сеньора Нила не было. Я Мигелитино имя связал с человеком, про которого мне рассказывал отец. Спьяну и не то свяжешь.
– Значит, человек этот и машинка вроде ублюдков; но тут плохого нету, зато их не забыли и стали они как река. Легенды как реки, где текут, там и берут все, что попало, или уносят хотя бы отражение. Человек этот и машинка отразились в Мигелите.
Иларио раскурил от окурка новую сигару, сплюнул и стал глядеть на широкую равнину. Взор его уткнулся в застывший поток гигантских камней. Он полагал, что горы – это камни, которые катились откуда-то и вдруг стали, замерли, остановились.
– Поеду, донья Монча, а на обратном пути поговорим. Вам тут птичка останется.
– Осторожно езжай, не скачи.
Старый пес устал спать, потянулся, встал на лапы, тонкие, как перья лука, и, пропуская всадника, прижался к стене, а потом хрипло и неохотно полаял. Донья Рамона, или Старая Ведьма, как называли ее те, кто считал колдуньей, снова принялась беседовать с прекрасной птицей, у которой были нежные, словно пух, перышки и яркие, словно искры, глазки.
– Иди сюда, скачи, ковыляй, – приманивала она. – Я тебе маису в голубой воде размочила. Зеленой воды пить нельзя: травой станешь, петь не сможешь, а красная – хуже всего: от нее потеряешь разум и тебя подстрелят. У тебя под перьями тоже мозги есть, ты тоже думаешь – хорошо проснуться, хорошо погулять, хорошо свою Мончу увидеть… Иди сюда, ковыляй! Что, не нужна тебе моя забота?
Мончина тень вползла в курятник. Свиньи, просунув голову в сбитые треугольником дощечки, заверещали и расхрюкались так, словно их режут; куры в сопровождении цыплят заметались и заквохтали, приподняв крылья; петухи нагло двинулись вперед, отбрасывая на бегу украшенные шпорами ноги; утки закрякали и с трудом, вперевалку, пошли к дверям, словно не шли, а землю пахали; голуби слетелись к хозяйке поклевать маисовых зерен у нее из фартука.
Ну и прожорливы скот и птицы! А что поделаешь, их самих едят, и нас тоже едят черви.
Прекрасная птица прыгала с червячком в клюве.
Ах ты, вот оно!.. Донья Монча поднесла руку ко лбу и почмокала, словно память, как червячок, упала ей на кончик языка. Да к чему и вспоминать песенку – Иларио уже далеко.
Дальше она вспомнить не могла и долго стояла, запустив пальцы в жидкие волосы. Была бы гитара, слова бы припомнились. Птица съела своего червя и взлетела на ветку, усеянную душистыми цветами, к которым устремлялись бабочки, пчелы и даже зеленые вредоносные слепни.
А ведь что-то в песне есть и дальше, только никак не вспомнить. Донья Рамона почесала зад, пробормотала несколько слов и посмотрела, чем бы заняться. Вот метелка, вот тряпка пыльная… За образом пресвятой троицы заткнуты ветки, от грома… Мяукнула кошка, пятнистая, словно бабочка. Донья Рамона принялась искать мазь от чирьев. И еще ее подташнивало. Она прилегла. Не надо было пить шоколад, а как не выпить на свадьбе – он такой вкусный. И на крестинах им угощают, какой праздник обойдется без шоколада и без тортов с птичками? Таких птичек младенец Христос сотворил из крошек, когда иудей стал было топтать хлеб. Младенец Христос только дунул, и крошки птичками взлетели с земли.
Мул пошел медленней, и погонщик решил, что проклятая вершина близко. Тут и звери идти не хотят, подумал он и надвинул шляпу на лоб. На затылок он сдвигал ее для форса, а сейчас надо глядеть исподтишка, как бы из укрытия.
Ему так живо припомнилась история о Мачохоне, который ехал к невесте и обратился в светило, что перед глазами у него замелькали светляки. На того всадника налетела целая стая искр, и они его загубили.