грязища.
Мы все слышим – и ни гу-гу. Как трогался отряд с места, Алексей Петрович оставался зачем-то в крепости, а потом догнал отряд и едет себе сторонкою. Темно – его и не видно солдатам; стали мы уже равняться с головой колонны, пехтура все болтает:
– Вишь, повели! А куда? Черт знает, да и какой дьявол ведет-то. Хоть бы Алеша-то наш был с нами...
– С вами, ребята, с вами! – вдруг загремел знакомый богатырский голос.
Батюшки мои! Как грянут “Ура!”– так аж в ушах затрещало; куда и дождь и грязь девались; песенники вперед, ряды стянулись, пошли как по плац-парадному месту, бодро, весело, в охотку; духом отхватали сорок пять верст.
Вот было время, так время! Бывало, только скажет: “Ребята, за мной!” – “Ура!” загремит в ответ; нужды нет – куда, зачем и с чем! Батюшка Петрович и накормит, и напоит, и к ночлегу приведет – в напасть не даст. Нехристь, бывало, как заслышит, что сам едет, куда и удаль девалась, не до фрижитовки – так и ложится, бывало: бери живьем, налагай присягу, возьми и аманатов – только душу пусти на покаянье. Сама вражья сила говорит, бывало: “На небе – Аллах, здесь – Ермолай!”
И вражья сила Кавказа, действительно, долго помнила и почитала знаменитого Ермолая. Горцы относились к нему с суеверным страхом, близким к невольному благоговению, и передали память о нем из поколения в поколение. Легенды их представляют его человеком гигантского роста, с огромной львиной головой, могущим все сокрушить одним мановением своей атлетической длани. “Горы дрожат от гнева его,– говорит одна из их песен,– а взор его рассекает, как молния”.
Когда, по окончании турецкой войны 1829 года, перед отъездом с Кавказа графа Паскевича, разнесся слух, что главнокомандующим опять будет Ермолов, горцы заблаговременно приготовили аманатов. Спустя четырнадцать лет после этого они толпами съезжались в Шуру, прося позволения только видеть приехавшего тогда на Кавказ одного из сыновей Ермолова, о чем молва немедленно облетела все горы.
Когда Шамиля спросили в Москве, что он желает видеть, он ответил: “Прежде всего Ермолова”. В альбоме князя Барятинского хранится рисунок, изображающий это характерное свидание двух знаменитейших бойцов Кавказа.
И во время военных действий, наверху своего могущества, Шамиль показывал всегда особое уважение к имени Ермолова и даже велел пощадить аул, в котором жили родные его кебинных жен. Мало того, на берегу Каспийского моря, неподалеку от Низового укрепления стояла изба, или, пожалуй, домик, выстроенный здесь когда-то войсками, бывшими с Ермоловым в походе, для укрытия от непогоды “батюшки Алексея Петровича”. Домик этот построен был из чинар в два обхвата каждый, и при нем всегда стоял часовой, не столько для охраны домика, сколько из благоговейного чувства к памяти Алексея Петровича. Домик этот был дорог кавказским войскам, и все его берегли, как славное предание минувшего времени. Вот почему в 1843 году, когда восстание охватило весь Дагестан, и Низовое было окружено неприятелем, все с грустью помышляли о печальной судьбе, которая должна была постигнуть этот домик, стоявший один- одинешенек посреди бушующего населения. Но такова сила исторического имени Ермолова, что при всеобщем, можно сказать, разрушении до этого домика не коснулась ни одна рука горского хищника, и по окончании смут, “мы,– говорит один очевидец,– вновь имели счастье поклониться этому скромному приюту великого кавказского деятеля”.
Но, к сожалению, то, чего не сделали дикие горцы, сделало холодное равнодушие к исторической славе и невежество наших современников. В настоящее время вы уже не найдете и следов этого домика: он куда-то исчез, как исчезла еще более знаменитая грозненская землянка Ермолова.
Ермолов, со своей стороны, платил Кавказу той же полной любовью; он слишком, всеми фибрами своего сердца прирос к нему, чтобы не следить с горячим участием за всем, что делается в крае. А там, между тем, торжествовала система, противоположная его системе, и Ермолов, слишком хорошо знавший Кавказ, не мог не видеть печальных последствий этого. Он всегда и являлся в роли иронического предвестника событий.
Как известно, после Паскевича назначен был на Кавказ барон Розен, Розена сменил Головин, Головина – Нейдгардт, и дела там шли все хуже и хуже.
Когда смененный Розен приехал в Москву и посетил Ермолова, чтобы посоветоваться с ним, не следует ли ему поехать в Петербург для объяснений, Ермолов серьезным тоном ответил ему: “Погоди немного, скоро вернется Головин, и тогда мы втроем поедем в Питер”. Головин, в самом деле, не долго пробыл на Кавказе, и на его место отправился Нейдгардт. Узнав об этом, Ермолов сказал: “Ну! Нейдгардт, видно, что немец,– предусмотрителен: нанял себе дом в Москве заранее и дал задаток – знает, что скоро вернется”.
Узнав же, что Розен и Головин собираются-таки поехать в Петербург, он при первой встрече сказал им: “Знаете ли что, любезнейшие: не обождать ли Нейдгардта? Он, вероятно, не замедлит приехать. Тогда наймем четырехместную карету, да так вместе, вчетвером, и отправимся в Питер”. И Нейдгардт, действительно, не был счастливее своих предместников.
Только назначение Воронцова Ермолов приветствовал с истинным доброжелательством и предсказал ему блестящие успехи. Но, впрочем, и здесь значительную долю успехов он относил также к увеличению материальных средств в руках наместника. “Теперь за Кавказом,– говорил он,– двадцать генералов, а при мне был один Вельяминов, которого я вызвал к брату; теперь в каждом из пяти отделений такой штаб, как был у меня во всем корпусе; теперь войск под ружьем двести пятьдесят тысяч, а у меня было семьдесят. Теперь наместник получает на свое содержание сто пятьдесят тысяч рублей серебром, а я получал сорок ассигнациями и жил полгода в лагере, чтобы скопить денег на бал или на обед”.
Уже на полном склоне дней Ермолову выпала честь вновь появиться в деятельной роли защитника отечества, и притом в один из самых критических моментов истории России.
Началась Севастопольская война. Заговорили о народном ополчении, и вся Москва, вспоминая избрание Кутузова начальником Петербургских дружин в 1812 году, выразила желание иметь начальником московского ополчения – Ермолова. Избрание состоялось торжественное, единодушное, потому что из многих тысяч голосов в избирательной урне оказалось только девять черных шаров...
Невозможно изобразить волнения, объявшего всех присутствовавших в огромной зале благородного собрания, когда известно стало количество избирательных голосов. Долго не прерывались рукоплескания и крики восторга. В приветственной речи, обращенной по этому случаю к Ермолову, между прочим говорилось:
“Сам Бог сберегал вас, кажется, для этой тягостной годины общего испытания. Идите ж, Алексей Петрович, с силами Москвы, в которой издревле отечество искало и всегда находило себе спасение, идите принять участие в подвигах действующих армий. Пусть развернется перед ними наше старое, наше славное знамя 1812 года. Все русские воины будет рады увидеть вашу белую голову и услышать любимое имя; оно неразлучно в их памяти с именем Суворова, из рук которого вы получили первый Георгиевский крест, и с именем Кутузова, которому служили правой рукой в незабвенном Бородинском сражении”.
Вся Москва ликовала. Купцы в рядах, извозчики со своими седоками – все толковало о Ермолове и радовалось, как будто победа уже осенила русские знамена и враги изгнаны из пределов отечества.
Графиня Ростопчина выразила это общее настроение Москвы в следующих звучных стихах.
Какой-то аноним ответил ей от имени Ермолова.