как змея, пополз он к небольшой кучке панцирников, притаившихся на мокрой земле неподалеку от крепости. “Яд змеи,– говорит в этом месте черкрсская легенда,– в миллион крат менее гибелен и менее гнусен, нежели измена”. Подползший человек между тем дал условный сигнал, шепнул Кунчуку что-то на ухо, и сто броней заскользило по траве так тихо, что сама трава не слышала шелеста и звука кольчуг.
Взобраться по лестнице на стену, изрубить сонную стражу, разбить двери гарема и поджечь со всех сторон город было делом мгновения для отважной шайки. Прелестная Гюль очутилась в объятиях Кунчука, но смелому джигиту было недостаточно возвратить невесту, ему нужно было еще идти отомстить паше за поругание его чести, и черкес, изменивший по очереди тому и другому, указывал дорогу. Паша и Кунчук встретились.
– Ты не умел ценить мою дружбу,– с яростью вскричал Кунчук, выхватывая саблю,– узнай же мое мщение.
Но в это мгновение грянул выстрел, и вероломный черкес, сопровождавший Кунчука, упал мертвым.
– Мне прежде нужно было заплатить за дружбу этому изменнику,– сказал паша,– а теперь разочтемся с тобою!
Другой пистолет сверкнул в его руке, но сабля Кунчука, блеснувшая как молния, лишила его жизни прежде, чем он успел спустить курок. Гюль была отомщена.
Азов пылал. В подожженном городе кипела тревога. Партия Кунчука, захватив невесту, пленниц гарема и богатую добычу, спустилась по лестницам из крепости и скрылась в степи. Один Кунчук долго еще стоял на кургане и любовался делом рук своих, смотря на гибель ненавистного ему Азова.
Волны пламени, гонимые порывами ветра, разбегались шире и шире по городу; они охватывали строение за строением, вились и исчезали в клубах черного дыма. Взрывы пороховых погребов потрясали землю и взбрасывали под пылавшее заревом небо вместе с грудой камней сотни истерзанных человеческих трупов. Но вот уже догорают последние строения... Кунчук повернул коня и быстрее вихря помчался в степь, куда ушла его удалая шайка.
Достигнув берегов Кубани, партия расположилась на отдых. Наездники, стреножив лошадей, разместились вокруг бивуачных огней, а в стороне разбиты были два шатра: один для красавицы Поль, другой – для Кунчука. Весело и шумно пировала шайка, праздную удачный набег, и никто не думал принять мер предосторожности. Только один седой бывалый наездник, прозванный Волком, угрюмо посматривал на своих товарищей.
– Мы разорили,– ворчал он,– целый турецкий город, и теперь надо бы не пировать, а скорее убираться восвояси, иначе к утру погоня будет у нас на хвосту.
Но его никто не слушал.
Наступило утро, а шайка, утомленная набегом и ночным пиршеством, еще спокойно спала. Только старый Волк один бодрствовал на высоком кургане. И вдруг ему что-то почудилось; он весь обратился в зрение, но лес и густой предрассветный туман мешали видеть самые близкие предметы. Тогда, припав ухом к земле, он ясно расслышал топот скачущей конницы; и едва успел он крикнуть: “Погоня!”, едва успел сбежать с крутого ската холма, как неприятель нагрянул на лагерь...
При первой тревоге Кунчук отправил невесту и пленниц на переправу, но было уже поздно – переправа была занята неприятелем. Турки, пользуясь громадным превосходством сил, напали с ожесточением; черкесы, перерезав своих лошадей и сделав из них завал, защищались отчаянно, но ряды их быстро редели. Кунчук, не видя спасения, уговаривал прекрасную Гюль отдаться в руки врагов, чтобы спасти свою жизнь, но Гюль не соглашалась. Тогда Кунчук, полный отваги и отчаяния, поднял ее одной рукой, в то время как в другой засверкала шашка, и бросился сквозь ряды врагов к Кубани. Вот уже берег, но он высок, а внизу кипят бурные волны; позади – мечи неистовых турок... Смерть или плен! – и Кунчук с разбега бросился с обрыва. Волны с шумом расступились и, бурно пенясь и клокоча, безучастно стремились вперед и вперед. Крутой мыс, виднеющийся верстах в пяти с восточной батареи Павловского поста, поныне называется Кунчуковым спуском.
Рассказы о смелых подвигах, подобных Кунчукову, воспламеняли воображение горца; прекрасные черкешенки оказывали удальцам на праздниках явное предпочтение, а это такая награда, в ожидании которой сердце наездника спокойно и ровно билось под градом и свистом вражеских пуль. Столько же по собственному выбору, сколько по указанию стариков, царица черкесского пира без внимания проходила мимо блистающих красотою и галунами юношей и подавала руку оборванному, затертому в толпе хеджрету, чтобы составить с ним звено в грациозной цепи вольного, как сам черкесский народ, танца, ушюкурая.
В преданиях черкесской вольности ярко отразились эти вековые обычаи, по которым любовь была наградой доблести. На том же пороге сакли, где рассказы о подвигах призывали черкесскую молодежь к соревнованию в них, можно было услышать легенды и о том, какой ценой покупал удалой джигит счастье обладать рукою и сердцем любимой красавицы.
“Давным-давно,– рассказывает одна из этих легенд, очевидно, позднейшего происхождения,– давным- давно, когда урусы только что ставили Кизляр, жил в горах, среди непроходимых лесов, кабардинский князь по имени Джан-Клыч Улудай. Богатырь был князь – уносил с чужого двора быка на плечах, а идет по лесу – дубы перед ним, как тростник, преклоняются. Однажды вражеский аул отказался заплатить ему дань, так князь и воевать не стал, а свалил гору и задавил непокорных. Однако же и он частенько задумывался и хмурил брови, как две грозовые тучи.
Кручинится князь, что нет ему равного, нет достойного, кого бы можно было назвать женихом его единственной дочери, а дочь такая красавица, которая была бы жемчужиной и среди райских гурий.
– Объявите всему миру, от Дербента до Анапы,– сказал наконец князь своим узденям,– что лишь тот назовется моим зятем, кто совершит такое дело, которого в горах еще никто не совершал.
Прошел месяц, другой, и вот на двор к Джан-Клычу прискакал витязь, весь закованный в броню. По обычаю уздени князя встретили гостя, приняли от него лошадь, взяли оружие и ввели в кунакскую.
– Селям Алейкюм! (Благословение Господне над тобою!) – проговорил гость, наклонив голову и приложив руку к сердцу.
– Алейкюм Селям! (Да будет благословение и над тобою!) – ответил гордый хозяин, не вставая с места.
– Я Джембулат,– объявил приезжий.
– Добро пожаловать! Имя знакомое... слыхал об удальстве, садись.
– Целому миру известно,– начал опять гость,– какого жениха ты хочешь для дочери. Ты знал моего отца? От Дербента до Анапы не было человека храбрее, сильнее и выше его. Когда, бывало, он поднимался во весь рост, то луна задевала за макушку его головы.
– Правда,– ответил Джан-Клыч,– велик был твой отец. Сам видел, и старики говорят, что горы ему были по плечи. Но когда мой отец выпрямлялся – твой проходил между его ногами...
– Пожалуй,– перебил его гость,– не будем считаться отцами, скажу лучше о себе. Собрав пять тысяч панцирников, скакал я с ними до самого Дона, разграбил русские села и отогнал пять тысяч коней. Они там, в долине; возьми их в калым за дочь. Я сделал то, чего еще никто не сделал на свете от Дербента до Анапы.
– Ты сделал славное дело,– ответил ему князь.– Но Кунчук сделал больше тебя: со ста панцирниками он ворвался в Азов, убил пашу, сжег город, освободил свою невесту и ускакал невредим. Будь моим гостем, но мужем моей дочери не будешь.
На следующий день явился новый гость и претендент.
– Переплыл я через Терек один, без товарищей,– начал приезжий,– ночью прокрался мимо караульных в станицу, переколол сонных двадцать человек, отрезал у них правые руки, зажег станицу, вышел никем не примеченный в общей суматохе, а тебе принес двадцать рук: вот они – перечти! Я сделал то, чего еще никто не сделал; отдай мне свою дочь.
– Видел я пожар станицы,– ответил Джан-Клыч,– и слышал, что ты это сделал, но хевсур Аната-Швили сделал больше тебя. Из мести за смерть своего отца он днем пришел в Кистинский аул в дом старшины, окруженного семейством. На вопрос, зачем явился, Аната ответил: “За твоей головой!” Старшина захохотал, но Аната одним взмахом кинжала снял с него голову, схватил ее, пробился к выходу из сакли, прошел весь аул сквозь толпу кистинов, поражая насмерть всех встречных, убил тридцать человек, скрылся в горы и, весь израненный, истек кровью на пороге родной своей сакли, принеся домой голову убийцы отца своего. Будь моим гостем, но мужем моей дочери ни будешь.
