целесообразности, вытекающей из этого мировоззрения. При этом ничего искусственного, ничего фальшивого мы у Отто Юльевича никогда не замечали. У него нет никаких предрассудков, никаких остатков заскорузлых традиций. Он удивительно целостен и в своих высказываниях и в своих поступках!
Отто Юльевич обладает еще одним большим достоинством, переходящим, правда, иногда и в недостаток. Он видит в работнике только хорошее, старается видеть только хорошее. Плохое он всегда считает случайным, легко устранимым. И в своем стремлении видеть только хорошее он иногда, если можно так выразиться, нарывается на человечка, в котором больше плохого, чем хорошего. Но в конце концов такой человечек отпадает, а вокруг Шмидта остаются крепкие, достойные его люди.
Он очень чуток к людям, с которыми ему приходится сталкиваться и работать, к их нуждам и запросам — безразлично, являются ли эти запросы научными или бытовыми, общественно-важными или глубоко личными.
И на «Челюскине» и на льдине Шмидту принадлежала ведущая роль в нашей парторганизации. Такое положение создалось само собой. Ему приходилось выступать с ответственными докладами. Вспоминается его доклад о десятилетии со дня смерти Ильича. «Челюскин» дрейфует во льдах Чукотского моря, мы оторваны от всего мира. Вечером в полутемной столовой команды Отто Юльевич делится своими воспоминаниями о Ленине и работе под его руководством, о величайшей исторической роли Ленина. И затем переходит к Сталину. Ленин и Сталин. Ушедший вождь и его лучший, вернейший ученик, твердо и неуклонно проводящий заветы гениального учителя и друга. Десять лет без Ленина, но десять лет с великим Сталиным. Укрепление СССР на фронтах внутреннем и международном. Победы первой пятилетки и перестройка сельского [354] хозяйства. Бодростью и торжественной уверенностью Звучат последние слова Шмидта о том, что под руководством Сталина дело социалистической революции непоколебимо.
Идет XVII съезд большевистской партии. Мы далеки от центра СССР, от Москвы, от Кремля, где заседает сейчас штаб любимой социалистической страны. Сейчас в Москве подводятся итоги наших прошлых побед, намечаются вехи будущих достижений. Нам не удалось по радио принять тезисы докладов Сталина, Кагановича, Молотова, Куйбышева. Но мы хотим, мы должны слышать и знать простые, но великие слова, с которыми наши вожди выступают перед съездом нашей партии. В дни съезда, как никогда, мы остро воспринимаем оторванность от страны, партии и ее съезда. Острее всех нас Эту оторванность ощущает Шмидт. Он за целый ряд предыдущих лет привык быть в центре всей партийной жизни. Он не пропускал ни одного партийного съезда. И теперь он пытается найти выход из невыносимого положения — нетерпимой оторванности от Москвы и Кремля. Он сам сидит с наушниками радиоприемника, жадно ловит передачу хабаровской радиостанции, нервно записывает эту передачу на бумагу — слово за словом, фразу за фразой, абзац за абзацем. А потом он рассматривает свою запись, диктует ее Сергею Семенову, составляет связную передачу речи Сталина, речи Кагановича, речи Молотова. Мы получаем документы съезда. Со всей страстностью большевиков, оторванных от нормальной информации о партийной жизни, мы набрасываемся на речи наших вождей, жадно читаем каждое их положение, изучаем цифры, знакомимся с сегодняшним обликом нашей страны, от которой мы оторваны вот уже шесть долгих месяцев.
В часы гибели «Челюскина» и на дрейфующей льдине встал перед нами Отто Шмидт во весь его рост. С каким хладнокровием, с какой выдержкой держал он себя в часы последнего аврала, в недолгие часы разгрузки аварийных запасов и схода всех на лед! В эти недолгие часы понимал он прекрасно, что на его уже ссутуленные плечи ложится невиданная по тяжести ответственность за сотню человек, высаживающихся на дрейфующую льдину. Всякая неудача будет в той или иной степени приписана ему, Шмидту. Сто человек должны жить на льдине много дней, много недель, может быть много месяцев. Они должны быть все сыты, все одеты, расселены в тепле. Они должны готовить аэродромы, строить свою необычную жизнь, стойко ждать помощи и спасения. Они должны быть крепким, единым, цельным и спаянным [355] коллективом. Они должны показать всему миру образец большевистской выдержанности, организованности и стойкости. И он, начальник этого единственного поселка на дрейфующей льдине, должен принять все меры к тому, чтобы спаять в единое целое, в крепкую большевистскую когорту все эти сто человек. Спокойно, без всякой рисовки и позы принимает он бремя, свалившееся на него. Он начинает планомерную, тогда кое-кому незаметную, но систематическую работу (при полной поддержке коммунистов) по объединению всего коллектива в скалу, о которую должны разбиться все опасности и неожиданности своеобразной жизни на льдине.
Самое важное для нас — связь с миром. Мы не чувствуем себя изолированными от нашей великой родины, от пролетариев всего мира.
Но исключительное положение требует того, чтобы регулярнее была эта связь, чтобы голос родины звучал возможно чаще и полнее. Шмидт принимает все меры к тому, чтобы мы по возможности каждый день имели информацию с «большой земли». И почти каждый день он собирает нас в бараке, где зачитывает нам специальную сводку, составленную только для нас, для лагеря Шмидта, и только нам передаваемую из далекой и одновременно близкой Москвы.
Около пяти часов вечера выходит из штабной палатки (так звали мы радиопалатку, где жил и Шмидт) высокая, немного сутулая фигура в нерпичьей тужурке. Знакомая борода развевается ветром. Шмидт держит подмышкой несколько засаленный радиожурнал. Спокойным, размеренным шагом идет он к бараку. Надо пройти только что снова разошедшуюся трещину, пересекающую лагерь как раз посредине, надо перейти через невысокий сторосившийся вал. То, что Шмидт уже идет в барак для информации, быстро разносится по лагерю. Из всех палаток спешно вылезают обитатели, на ходу заматывают шарфы, застегивая полушубки или ватники. Палатки пустеют. Все спешат в барак.
В бараке (позднее — в половине барака, ибо после разрыва барака трещиной мы восстановили только одну его половину) сразу натыкаешься на спины стоящих впереди. Темно. Глаза привыкают к полусумраку, к свету самодельных коптилок. За люковиной, поставленной на пустые ящики и служащей столом, уже сидит Шмидт. Он сбросил тужурку, и ее любовно держит кто-то из челюскинцев. Шмидт в свитере. Он садится поудобнее на обрубке полена, приноравливается к неверному и дрожащему свету коптилок, разворачивает радиожурнал. [356]
— Можно начинать? — обычно спрашивает он.
И стена стоящих, полусидящих и лежащих тел отвечает тихо, но дружно:
— Можно, можно, Отто Юльевич! Все уже здесь.
Начинаются минуты, которых мы никогда не забудем.
С какой внимательностью составлена в далекой Москве сводка для лагеря Шмидта! Скудные, размеренные слова. Ни одного лишнего слова. Но в сводке есть подробные сообщения о ходе спасательных операций. Мы узнаем, где находятся «Смоленск» и «Сталинград», нагруженные доотказа самолетами, дирижаблями, продовольствием, теплыми вещами, десятками пилотов и бортмехаников, сотнями обслуживающего персонала. Мы узнаем, как идет ремонт «Красина». Мы узнаем, где Каманин, Водопьянов, Слепнев… Голос Отто Юльевича крепнет и наливается по мере того, как он развертывает перед нами незабываемую картину похода спасательных колонн.
В сводке есть подробные сообщения о революционной борьбе наших зарубежных братьев: рабочее восстание в Вене, упорная борьба в Японии и Германии. Шмидт читает и комментирует. Аудитория состоит не только из научных работников — в ней много матросов, кочегаров, плотников. Информация из Москвы должна быть понятна всем.
Чтение сводки ТАСС закончено. Кое-кто уходит из барака в палатки. Отто Юльевич ждет. После сводки идут несколько минут подготовки к очередному занятию по диамату. Шмидт вытаскивает из кармана тетрадку с набросанным планом очередной беседы.
— Что, можно? — опять спрашивает он.
И, не дожидаясь ответа, ибо все с напряжением ждут продолжения предыдущих бесед, Отто Юльевич начинает свою лекцию-беседу.
Шмидт много сам работал по философии. Он не принадлежит и не принадлежал к ученым, которые, владея своим специальным предметом, иронически относятся к философии. Он всегда понимал, что философия призвана объединить все отрасли человеческого знания в единое, стройное мировоззрение. Таким мировоззрением для него, большевика и ученого, является философия пролетариата — диалектический материализм. И в своих лекциях на дрейфующей льдине, имея перед собой ученых различных специальностей — и физиков, и химиков, и биологов, и гидрологов, он темпераментно и страстно борется против философской неграмотности многих наших ученых. Самые едкие слова, самые иронические