Во дворе пацаны резались в ножички. Перочинный ножик брали за ручку и, примерившись, кидали в землю так, чтобы отвоевать себе территорию побольше. Тут же стоял Рваный, бережно придерживая своего знаменитого николаевского голубя. Пацаны изо всех сил делали вид, что им не завидно, поэтому матерились преувеличенно громко и через слово сплевывали.
— Вы бы потише ругались, орлы, — дружелюбно обратился к ним старый вор. — И слюни заодно подберите.
— Мы ж не ругаемся, дядя Ешта, — наморщив нос, обиженно возразил белобрысый пацан в ушитой солдатской гимнастерке. — У нас тута… собрание. Обсуждаем дисциплину в классе. — И он заржал, видимо довольный собственной удачной шуткой.
— Ага, — поддержал приятеля другой. — У нас сегодня Волобуев карбид в чернильницу уронил. И там эта… реакция пошла, чернила все в пузырях, писать невозможно. Так химичка говорит: всему классу двойка по поведению.
Пока не извинимся. Будто ж он нарочно. Не, вы прикидываете, шо творится?..
Дядя Ешта помолчал. Глядя на него, пацаны тоже притихли.
— Завтра же извинитесь — это раз, — неторопливо, произнес старый вор. — Волобуеву своему скажите, что в следующий раз карбид, если шо, ему в чай упадет — это два… А три — то, шо Давид Маркович лег-таки отдохнуть в кои-то веки. А потому или вы дальше молчите, как молчит бычок, когда его жарят, или бежите отсюда, как бежали румыны до Бухареста…
— Понятно, дядя Ешта, — прошептал белобрысый пацан, опасливо взглянув на окна Гоцмана.
У дверей хлебного магазина с большим фанерным листом вместо витрины переминалась с ноги на ногу очередь. Мягкий морской ветерок перебирал зажатые в кулаках края величайшей ценности послевоенного времени — продуктовых карточек. Триста граммов тяжелого, плохо пропеченного хлеба по пайковым ценам — ради этого, ей-ей, стоило отстоять на жаре несколько часов. Главное, войны нет, а трудности с продовольствием обязательно исчезнут, и, судя по обещаниям партии и правительства, очень скоро. Об этом сообщал красочный плакат на облупленной стене хлебного: в следующем, 1947 году производство мясо-молочной продукции возрастет на 30 процентов, хлебобулочных изделий — на 50, яиц — на 35 и так далее…
Рядом со входом в магазин, фыркнув мотором, остановилась большая серая легковая машина. С переднего сиденья поднялся интересный собой, чисто выбритый, только очень уж уставший с виду мужчина в черном пиджачке, гимнастерке и галифе. В руках он держал огромный букет кремовых роз, штук двадцать пять, не меньше. И большая часть очереди с нескрываемым удовольствием узнала в этом галантном кавалере почтенного Давида Марковича Гоцмана, чтоб он был здоров и богат на долгие годы.
— Вот, — деревянным голосом произнес Гоцман, подойдя к Норе. Она стояла уже у самых дверей, третьей по счету. — Вам цветы.
Она подняла на него свои удлиненные, нездешние зеленые глаза:
— Зачем?
— От меня, — уточнил Гоцман. — Ну… вам.
— Спасибо, — чуть слышно произнесла Нора. — Не надо.
— Почему?
Дверь в магазин приоткрылась, оттуда выпорхнули на улицу уставшие, но очень довольные покупатели, отоварившие свои карточки. Очередь заволновалась. Нору умело оттеснили, и теперь толпа деликатно обтекала Гоцмана и женщину с обеих сторон. Одесситы умели ценить чужие чувства, поэтому даже острили сейчас не особенно громко.
— В очереди за хлебом не стоят с цветами… А потом мне еще в нефтелавку надо.
— Так я вам без очереди возьму… И керосину тоже. Помолчав, Нора подняла на Гоцмана глаза. Он похолодел — столько в них было жесткости и решимости.
— Давид Маркович, это глупо. Я же вам все сказала… А вы… настаиваете. Упорствуете. Зачем?
Вместо ответа Давид, плохо соображая, что делает, схватил ее холодную руку и всунул в ладонь цветы. Нора укололась об острый шип, тихонько ойкнула, чуть не выронив тяжеленную охапку.
— Вот что, Нора… Вот вам букет. Можете мести им улицу… — Заметив, что почтенная дама в пенсне с любопытством глазеет на него, Гоцман вежливо посоветовал ей: — Мадам, глядите в свою сторону!.. А вечером, Нора, я жду вас перед оперным театром. Будем оперу слушать. Все!
Грохнула дверца машины. «Опель», тяжело взревев, отчалил от хлебного магазина. Очередь продолжала с интересом рассматривать Нору. А та стояла, с трудом удерживая двадцать пять тяжелых кремовых роз.
— Я так рада, так рада за Даву Марковича, шо просто нет слов, — вполголоса произнесла почтенная дама в пенсне, обращаясь к соседке по очереди. — Я очень хорошо помню его жену и дочку, и как он их любил, и как он по ним убивался… Я не знаю эту женщину, но мне кажется, шо она будет достойна такого человека, как Дава Маркович. Дава ж Маркович еще молодой мужчина, и у него будет семья, и счастье, и много-много детей, если, конечно, его не убьют какие-нибудь уроды. Шо?..
— А я знаю? — пожала плечами соседка.
На галерее, ворча себе под нос, возился бродячий стекольщик, вставлявший стекло в окно комнаты тети Песи. Из широко распахнутой двери в комнату Гоцмана громко, на весь двор звучало радио. Строгий мужской голос из черной тарелки на стене говорил:
«Сегодняшний день, двадцать восьмое июня, ознаменовался новыми трудовыми свершениями рабочих Горьковского автомобильного завода имени Молотова. С конвейера сошел первый легковой автомобиль новой модели М-20 «Победа». Мощность двигателя машины составляет пятьдесят лошадиных сил, максимальная скорость — сто пять километров в час. Это красивый пятиместный автомобиль, оборудованный всем необходимым для удобной поездки, в частности радиоприемником и багажником. В ближайшем будущем объем выпуска нового автомобиля составит сорок тысяч единиц в год. Новости из-за рубежа. Первым президентом Итальянской Республики сегодня был избран Энрико Де Никола…»
Эммик Два Больших Расстройства с чистым полотенцем через плечо торжественно шествовал по галерее, опоясывающей двор. На его круглом лице сияла счастливая улыбка. Вид у него был не менее довольный, чем у Энрико Де Никола, когда того избрали президентом Италии. Эммик любовно прижимал к себе алюминиевый тазик с теплой водой.
Давид в рубашке и трусах, слушая одним ухом радио, стоял перед зеркалом, заканчивая бриться. Он, правда, уже брился днем, перед тем как поехать за цветами для Норы, но здраво рассудил, что второй раз пройти через эту процедуру никогда не мешает. Эммик, кряхтя, поставил перед ним тазик и, умиленно сложив руки на животе, уставился на соседа. Правда, смотрел он не столько на него, сколько на Цилю, которая в глубине комнаты большим утюгом гладила брюки Гоцмана. Тетя Песя, мирно устроившись на кровати, ушивала старый довоенный пиджак.
— Давид Маркович, как же ж вы ужались!.. — Она со вздохом встряхнула пиджак и скептически оглядела проделанную работу. — Вы ж до войны какой были — загляденье! Какой вы были сочный! Ай-ай- ай… Ну, прикиньтесь.
Гоцман всунул руки в рукава пиджака, подошел к зеркалу. На мгновение перед ним мелькнуло давно забытое, стертое военными годами виденье: вот он, в новом костюме, с Миррой и Анюткой, спускается по Потемкинской лестнице к порту… Он сощурился, встряхнул головой. Нет, все это было совсем с другим Давидом Гоцманом. С тем, который не лежал на схваченных заморозком камнях Контрактовой площади в Киеве, с тем, который не знал, что случилось с женой и дочерью в позднем октябре сорок первого…
— Эммик, шо там с рыбкой? — раздался за его спинор встревоженный голос Цили.
Гоцман вздрогнул, приходя в себя, и взялся за свежевыглаженные брюки. Эммика как ветром сдуло. Еще через секунду он растерянно возник на пороге с пылающей сковородкой в руках, потом снова метнулся на галерею с круглыми от ужаса глазами.
— Брось! — с мокрой тряпкой в руках выскочила за ним Циля. — Нет, лучше поставь!..
Эммик, похоже, выполнил сразу обе эти просьбы. Сковородка звучно навернулась на доски и, немного позвенев, утихла. Циля мощными ударами тряпки загасила пламя и, распрямившись, с укором уставилась на мужа.