стола, глядя на него чистым взором, стояла Марта, в то время как он, застигнутый врасплох, приходил в себя и устраивался в кресле… Овладев собой, перестал прелат тереть стекла, привел в порядок разбросанные по столу бумаги и, проведя в заключение рукой по лицу, заговорил с дочерью.
– Подойди, Марта, – произнес он бесстрастным голосом, – подойди сюда и ответь мне: если б сказали тебе, что заслуги добродетельного христианина могут обратиться и на его предков и спасти их, каким было бы твое суждение?
Девушка изумленно посмотрела на него. Не впервые, конечно, предлагал ей отец вопросы по учению – с особенным вниманием присматривал всегда епископ за религиозным воспитанием дочери. Но к чему задавал он этот неожиданный вопрос сейчас, едва проснувшись? Она бросила на него недоверчивый взгляд, задумахась на мгновение и ответила:
– Молитвы и благодеяния могут, я думаю, помочь душам в чистилище, сеньор.
– Это так, – подтвердил епископ, – так, но… помогут ли они осужденным?
Девушка качнула головой:
– Как знать, кто осужден, отец?
Всеми пятью чувствами ожидал богослов ее ответа и остался доволен им. Согласно кивнув, он движением руки отпустил дочь. Она заколебалась, потом все-таки вышла из комнаты.
Но тревога так и не покинула епископа; оставшись один, принявшись опять перелистывать бумаги, пытался он и не мог никак избавиться от остатков беспокойства. А когда среди документов наткнулся прелат снова на показания, данные под пыткой Антонио Мариа Лусеро, припомнился ему другой сон, что видел он незадолго перед тем, сраженный усталостью, откинув голову на жесткую спинку кресла. Украдкой, в ночной тишине, спускался епископ во сне в застенок, где ждал правосудия Лусеро, чтобы убедить того в виновности и уговорить примириться с Церковью и молить о прощении. Осторожно старался он открыть дверь в подземелье, когда неожиданно набросились на него палачи и, безмолвно, бесшумно, поволокли на руках к месту пыток. Не произнесено было ни слова; но, хотя никто этого не говорил, совершенно ясно стало ему, что его приняли за подсудимого Лусеро и собираются подвергнуть новому допросу. Сколь смутны и нелепы бывают порою сны! Он сопротивлялся, боролся, чтоб освободиться, но все усилия в железных руках палачей оказывались, увы, смехотворными и тщетными, как потуги ребенка. Вначале представлялось ему, что досадная ошибка выяснится без труда, стоит лишь заговорить, но, обратившись к ним, увидел, что слова оставляли они без внимания, даже не слушали, и пренебрежительное это отношение лишило его неожиданно уверенности в себе; и тогда он почувствовал себя нелепым, предельно смешным и – что было страннее всего – виновным. Виновным в чем? Этого он не знал, но считал уже невозможным избегнуть пытки и почти смирился в душе. И только мысль о том, что Антонио Мариа мог видеть его в этом положении, подвешенным, как курица, за ноги, становилась совершенно невыносимой. Потому что он уже висел вниз головой и Антонио Мариа смотрел на него; но смотрел как на незнакомца, с притворной рассеянностью, а между тем никто вокруг и внимания не обращал на его протесты. Только Лусеро, настоящий преступник, затерявшийся, скрывшийся среди неразличимых чиновников Святого Трибунала, знал об ошибке, но изображал неведение и глядел на все с деланным безразличием. Ни угрозы, ни обещания, ни мольбы не могли сломить его лицемерного равнодушия. Некому было прийти на помощь епископу, и только Марта, необъяснимым образом являвшаяся тут же, время от времени утирала ему с предупредительной мягкостью пот с лица…
Епископ промокнул платком выступившую на лбу испарину; потом позвенел стоявшим на столе медным колокольчиком и спросил у вошедшего слуги стакан воды. Дождавшись, он выпил воду одним большим и жадным глотком, затем снова прилежно склонился над бумагами, освещенными теперь, хвала Господу, ярким лучом солнца, и сидел так до тех пор, пока, немного погодя, не прибыл Секретарь церковного суда.
Уже близился полуденный час, а его милость все еще диктовал Секретарю окончательный текст приговора, когда, к изумлению обоих, распахнулись вдруг двери и, стремительно, с пылающим лицом, вбежала в залу Марта. Она ворвалась как вихрь, но посреди кабинета остановилась и, вперив в отца сверкающий взор, пренебрегая присутствием подчиненного и презрев околичности, выкрикнула почти, необузданная в своем нетерпении:
– Что случилось с доктором Пересом? – и замерла в ожидании, храня напряженное молчание.
Мгновение епископ безмолвствовал, лишь глаза его моргали за стеклами очков. Он не находил в себе должного отклика на эти слова, отклика, которого сам от себя ожидал; и Секретарь, пораженный, ушам своим не поверил, услышав нерешительный, запинающийся ответ прелата:
– Что это значит, дочь моя? Успокойся. Что с тобой? Доктор Перес будет… должен дать показания. Мы все надеемся, что не возникнет оснований… Однако, – овладев собой, добавил он тоном пока еще доброжелательной строгости, – что означает это, Марта?
– Он схвачен и заточен. За что он схвачен? – настаивала она взволнованным и дрожащим голосом. – Я хочу знать, что происходит.
На мгновение заколебался епископ при неслыханной этой дерзости, но потом, послав Секретарю вялую извинительную улыбку, словно ища у него понимания, пустился в долгое путаное объяснение о необходимости исполнять определенные формальности, которые, конечно, причиняют порой неоправданное беспокойство, но, безусловно, неизбежны ввиду высочайшего предначертания– блюсти неусыпно чистоту веры и учения Господа Нашего Иисуса Христа… Нескончаемо тянулся этот сумбурный и временами бессвязный монолог, и нетрудно было заметить, что слова текут иной, нежели мысли, дорогой. Пока говорил прелат, горящий взор Марты устремился на плиты пола, затерялся затем в лепных украшениях залы и наконец вновь напрягся, дрожащий, как шпага, когда тоном, отвергающим привычную нерешительность и сдержанность в выражениях, девушка прервала епископа.
– Я страшусь подумать, – произнесла она, – что случись моему отцу быть на месте Каифы, то и он не узнал бы Спасителя.
– Что хочешь сказать ты этим? – встревоженно вскричал епископ.
–
– Что хочешь сказать ты этим? – повторил он в смятении.
– Судить, судить, судить. – Голос Марты звучал теперь раздраженно, но был при том невыразимо грустным, подавленным и почти неслышным.
– Что хочешь сказать ты этим? – в вопросе уже слышались угроза и гнев.