бойко вынесся наверх. А когда я тоже выбрался из оврага, его уже не было видно.

Я проскакал вперед. Кругом лежала степь, виднелись низинки и овраги, поросшие кустарником, далеко слева раскинулось какое-то село, блестели купола церкви и дрожали в солнечном мареве далекие тополя над крышами, а еще дальше уходили за горизонт невысокие хребты Общего Сырта, отроги великого Урала.

А Ладыгина не видно. Разозлившись на себя и на него, я повернул своего степнячка вправо и погнал его вверх по длинному отлогому косогору, где на самой вершине что-то маячило, человек или столб. Оттуда сверху от меня ничего не укроется.

То, что я принял за столб, оказалось большой каменной бабой, каких много встречается на степном юге. Эту я уже видел, очень давно, когда ездил с Коротковым в Старое Дедово. Высокая, отглаженная ветрами, с лицом рябым и безносым, она смотрела на восток незрячими, пустыми и в то же время странно видящими глазами. Она все видела: и то, что было тысячу лет назад, и что еще будет впереди, и, что самое необъяснимое, она видела меня. Я чувствовал на себе ее каменный взгляд. Наверное, ей, привыкшей замечать столетия, как мы замечаем небольшие куски своей жизни, я кажусь незначительнее вот этих легких шаров перекати-поля, которые со слабым шуршанием проносит мимо нее шалый степной ветер.

Но все равно, хоть мгновение она смотрела, как я приближаюсь к ней. Кто она, для чего поставлена на невысоком кургане и кто ее поставил? Думал ли неведомый мастер о своем божественном даре оживлять мертвый камень? Скорей всего камень для него с самого начала не был мертв, как и все окружающее: деревья, земля, камни. Все жило своей таинственной жизнью и ждало того богочеловека, который придет и освободит их из плена бесформия, из хаоса, в котором они пребывали. Только человек, обладающий божественным даром, может разглядеть в камне настоящую плоть и душу вещей и явлений.

Думал ли мастер, что он создает красавицу, совершенно не похожую ни на одну его скуластую современницу, опаленную солнцем и ветром? Наверное, думал, и все кругом тоже так же считали и, глядя на своих подруг, говорили: «Далеко тебе до такой красоты». А их смуглые, горячие степнячки ничуть не обижались, потому что это была красота, не доступная простым смертным, может быть, мечта и даже, может быть, сама душа мечты — вечная мысль. Ведь никто никогда не видел души, никто не знает, как зарождается мысль.

Не оттого ли уродливая и прекрасная именно своим уродством каменная баба волнует наше воображение неизмеримо сильнее, чем совершенные античные изваяния?

Подъехав к ней вплотную, я придержал коня. Ее плоское лицо оказалось на одном уровне с моим, и я с волнением заглянул в темные отверстия глаз. Там не было ничего, кроме серой степной пыли.

Конь потерся гривой о нагретый солнцем камень, потом он вскинул голову и звонко заржал. Послышалось ответное ржание. Оглянувшись, я увидел Ладыгина, неподалеку от меня, почти у подножия холма. Как я проскочил почти мимо?

— Вот тут, — проговорил он, указывая на неглубокое дно оврага, — тут самое гиблое место. Нет, не сейчас, а осенью и особенно весной. — Он вздохнул. — Дамбу строить надо. Город не хочет, и в самом деле им не надо. А совхозу денег не дают. Намаемся мы тут.

Повернув коня, он рысью вымахнул на вершину холма.

— Хорошо хватить воздуху, — сказал он и улыбнулся совсем не так, как тогда в городе. Здесь он улыбался для себя, оттого что ему и в самом деле было хорошо и еще оттого, что не надо никому ничего приказывать и не надо заставлять себя думать о делах. Можно жить как хочешь и думать все что придет в голову.

Оглянувшись на каменную бабу, он сказал:

— Человеку бы столько лет жизни. Вот делов наворотили бы! До мировой коммуны бы доперли!

— А мы и так доживем, — уверенно пообещал я.

Он посмотрел на меня очень внимательно, как бы проверяя, прежде чем доверить какую-то одному ему известную тайну.

— К коммунизму придем не все сразу. Есть, конечно, люди, которых хоть сейчас в коммуну. А большинство… — Он махнул рукой. — Вот их, чертей, долго еще ломать надо, собственность из них вышибать. Чувства всякие… неподходящие.

Он снова посмотрел на древнюю скульптуру с таким же вниманием, с каким только что смотрел на меня.

— Вы про них учили? — спросил Ладыгин.

— Учили, — не очень решительно ответил я. — Читал, что их ставили на курганах в двенадцатом веке. Половцы, кажется.

— Да… — Он почтительно помолчал. — Я тоже этого не учил ни на рабфаке, ни в промакадемии. И прочитать времени не нашлось. Семью завести и то не успел.

Он тронул коня, и теперь мы поехали рядом. Я был смущен его неожиданным признанием, и, хотя ничего не было сказано определенного, мне показалось, будто Ладыгин открыл передо мной всего себя, со своей неустроенностью, одиночеством и даже, как я нерешительно подумал, неудовлетворенностью. Но последнюю мысль я сейчас же отбросил, как явное святотатство. Он за эту жизнь воевал, он ее самозабвенно строил, как же он может таить недовольство. Нет, тут что-то не так, как мне подумалось.

Молчание на рысях тягостно затянулось, и я даже вспомнил о цели своей поездки. Мне поручено поговорить о строительстве первого в наших степях совхоза, но с чего начать? Считая себя опытным газетчиком, я знал, какие надо задавать вопросы, чтобы разговор не уклонялся от заданной темы, но как-то всегда забывал этим пользоваться. Особенно если человек открывал свою всегда неповторимую смятенную душу. В такие минуты молчание — золото, особенно для газетчиков.

Но когда умолкает собеседник, это далеко не золото, а просто потеря времени, которого всегда не хватает. Я совсем уж было собрался с духом, чтобы спросить о чем-нибудь, ну хотя бы о том, когда намечается перегон тракторов по экономиям, но Ладыгин меня опередил.

— Да, учились мы совсем мало и торопливо: надо было воевать, строить. А вы учитесь и строите без всяких помех. Вы счастливее нас и этого не имеете права забывать!

Беспощадный степной ветер летел навстречу. Я вызывающе оглянулся на Ладыгина. Вокруг жестко сощуренных глаз разбежались многочисленные мелкие морщинки, особенно заметные на горячем загаре, отчего лицо его ничуть не утрачивало юношеского облика. Должно быть, вот так же стремительно несся он на врага, только, конечно, больше жестокости источали глаза, и, наверное, еще не было вокруг них столько морщин.

Командир кавполка! Тогда он был моим ровесником. Как можно поверить, что он завидует счастью моего поколения и особенно сейчас, когда несешься на степном коне, как в атаку.

А он и не заметил моего вызывающего взгляда, немного придержал коня, чтобы удобнее было разговаривать. Я сказал:

— Да, так принято думать, будто мы очень счастливы, оттого что не воевали. А моему поколению похвалиться-то нечем. Что мы видели? Голод, разруха, беспризорность да еще вот нэп этот. Романтика…

Он неожиданно засмеялся, и мне показалось, будто его жесткий смех ударил в лицо, как летящий навстречу ветер.

— Ты воображаешь: война — это романтика? Великое скотство, а не романтика. Если хочешь знать, мы тогда только и мечтали, чтобы она поскорее закончилась. Брось ты свои глупые мысли о какой-то романтике войны.

Раздраженно проговорив это, он замолчал, и я подумал, что, наверное, его рассердило мое возражение и теперь ничего он больше не скажет. Но, повернувшись в седле, Ладыгин снова заговорил:

— Вот ты позавидовал моей боевой судьбе: герой и все такое… А за то, что я сейчас делаю, зерносовхоз строю, осуждать будешь. Скажешь: не то сделал и не так. Ничего не простишь, а даже, может быть, обвинишь в чем-нибудь.

— Как же это? Я ведь тоже здесь. С вами строю…

— Не про тебя лично. Я про тех говорю, которым мы будем сдавать дела. Придется когда-нибудь. Младшее поколение любит восхищаться боевыми подвигами старших. А это, учти, подвиги вынужденные. На тебя напали — дай сдачи, да покрепче, не жалей кулака. Не изловчишься или рука дрогнет — тебе конец.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату