прямоугольники, но Артем представил себе, как это будет выглядеть, когда газету напечатают. Честное слово, все выглядело так солидно и внушительно, что он наконец отважился приступить к чтению.
Для того чтобы успокоиться, он прибегнул к испытанному средству: надо просто взглянуть на все со стороны и посмеяться над самим собой. Но на этот раз ничего, не вышло. В голову пришло только одно сравнение — он, наверное, похож на курицу, которой подсунули утиное яйцо, и вот она с удивлением посматривает, что же такое она высидела. Слабо. Как видно, с юмором ничего не получилось — плохо дело. Утешаться розоватой надеждой, что гадкий утенок, может быть, окажется лебедем, — кислый юмор.
Прочел. У него заколотилось сердце. Все получилось очень убедительно и даже интересно. Все мысли и слова были его, А. Ширяева, как значилось под заголовком. Словно ничей карандаш и не коснулся их. А те мысли и слова, которые были вычеркнуты, о них А. Ширяев сгоряча и не вспомнил. Это пришло потом, когда вышла газета и ее прочел Ширяев-старший.
Но это было потом, а в этот день Артем так и не смог отделаться от легкого обалдения и смутной надежды, что гадкий утенок, может быть, проявит какие-нибудь лебединые признаки. Растерянность, надежда, тревога — все это вместе вызывает тот нестерпимый зуд, от которого одно спасение — стихи, и только лирические. Артем, выбирая самые тихие улицы по дороге домой, начал привычно рифмовать: «снова» и «в бору сосновом», «вон как» и «амазонка», «восход» и «моих забот», из чего можно было заключить, что стихи рождались вполне лирические.
Очнулся, только наткнувшись на свои ворота. Он уже привык, возвращаясь домой, замечать темную гладко причесанную голову среди ранних астр и поздних гладиолусов. Нонна. Очевидно, в общежитии все еще не навели порядка. Он проходил мимо, уверенный, что она его не замечает.
Когда погода портилась, Нонна переходила заниматься в столовую, и тут, конечно, она уже не могла не заметить Артема, но, и отвечая на его приветствие, она почти не отрывалась от конспектов и учебников.
Она появлялась в доме, как кошка, которую никто не замечает и держит только потому, что без нее не обойдешься. Так думал Артем, потому что он не видел, когда она приходит или уходит. Наверное, она просто возникает и пропадает, как в сказочном фильме.
В этот день, вспомнив слово, данное матери, Артем попробовал заговорить с ней, чтобы она не подумала, будто он недоволен ее пребыванием в доме.
— Трудно учиться? — спросил он сочувственно.
Она подняла голову и, кажется, усмехнулась. Артему стало неловко за то, что помешал.
— Я подумал… Вы так много занимаетесь…
— И вы подумали, что я — тупица?
— Да нет: вы же любимая ученица отца.
— Вот для того и надо много заниматься.
Сказала и так посмотрела на него, будто спросила: «Еще вопросы есть? Если нет, то до свидания!»
Он вспыхнул.
— Желаю удачи, — приветственно помахал рукой, — в труде и в личной жизни!
Уже в коридоре его настиг ее смех, как ему показалось, обидный. Любимая ученица! Зубрила, видать, по всему. Зубрила и зануда. Никогда отец не любил таких, это всем известно. Хотя в свое время и сам считался любимым учеником профессора западной литературы. И не только профессора, но и его дочери, на которой он женился, как только закончил университет.
Любимая ученица! История повторяется? Да нет же! Не может отец думать… Конечно, нет… Какая ерунда иногда приходит в голову!
Окончательный разговор
Выполняя свое обещание, Тамара Михайловна поехала к матери Андрея Фомича, когда, по ее расчетам, того не было дома. Это она нарочно так подгадала, чтобы поговорить без помех, по делу, которое она наметила себе. Только по делу. Тамара Михайловна никогда не отличалась той сентиментальностью, которую зачастую принимают за сердечность. Сочувствовать попусту не умела. По душам-то с ней не разговоришься — это все знали, и некоторые считали себялюбивой и расчетливой, но все очень ее уважали за ту высокую порядочность, с какой она относилась ко всякому делу и к своему врачебному делу в особенности. Тут она была беспощадна. Она любила здоровых детей, но больных просто обожала, отдавала им всю себя, свое время, знания. Могла бы отдать и жизнь, если бы была уверена, что от этого больной ребенок станет здоровым. Она и от других требовала такого же отношения к делу и никому никогда не прощала равнодушия и была беспощадна к тем, кто осмеливался нарушать ее предписания.
Она выросла в старинной интеллигентной семье, где отношение к своим обязанностям и безоговорочное выполнение данного слова считалось главной доблестью. И поэтому, если она обещала Андрею Фомичу поговорить с его матерью, то уже никакие препятствия ее остановить не могли бы. Да, собственно говоря, никаких непреодолимых препятствий и не было, кроме одного — очень далеко пришлось ехать.
Когда-нибудь здесь раскинется новый городской район — к этому все идет, а пока успели построить только несколько больших домов, фабрику-кухню и больницу. А дальше, до самого горизонта, шла необъятная равнина, изрезанная оврагами, изрытая старыми, давно заброшенными шахтами, поросшая кустарником и редкими соснами-одиночками. Вот тут, неподалеку от больницы, вдоль разбитого шоссе, ведущего на аэродром, стояло несколько старых бараков. Где-то в одном из них и жили Андрей Фомич и его мать Маргарита Ионовна.
Тамара Михайловна долго плутала между бараками, номера которых, как оказалось, шли не по порядку, а, должно быть, по времени их постройки. Кроме того, как и всегда и везде, ей попадались женщины, у которых она лечила детей, а иногда встречались даже и такие, которых она лечила, когда сами они еще были детьми. Она называла их «мои болельщики». Ее знали очень многие, и часто на улицах или в трамвае с ней здоровались совсем незнакомые люди, и она только догадывалась, что это кто-нибудь из ее многочисленных «болельщиков», которых она забыла. Ведь прошло-то лет тридцать с тех пор, как она начала лечить. Но «болельщики» помнили о ней, и к каждому празднику она получала больше сотни поздравительных открыток и много цветов.
Она шла по шоссе и разглядывала бараки. Все они были одинаковые, длинные, оштукатуренные и выбеленные, а дощатого что-то не видно. В тени у одного барака сидели несколько женщин. Тамара Михайловна направилась к ним. И сейчас же одна из женщин, очень молодая, воскликнула:
— Ой, да это вы, доктор!
Она вскочила и подбежала к Тамаре Михайловне.
— Вы меня не помните? Сашеньку мою лечили, доченьку. В детской больнице у вас лежала. Да вы и меня лечили. — Она обернулась к своим собеседницам: — Вот так у нас получилось: меня лечила, когда я вот такусенькая была, а теперь мою доченьку вылечила. Вот как получилось.
Конечно, Тамара Михайловна не могла вспомнить, как она лечила эту молоденькую, кудрявую, но Сашеньку она вспомнила именно по таким же светленьким кудряшкам.
— Да как не помнить? — сказала она. — Сашенька, такая же кудрявая. Остригли мы ее.
— Да я и теперь стригу, как вы наказывали. Успеет еще с волосами-то накрасоваться-намаяться…
Женщины смотрели на нее с той требовательной умиленностью, с какой все матери смотрят на детского врача. К этому Тамара Михайловна уже давно привыкла, так что даже перестала замечать.
— Ну, как Сашенька?
— Бегает. А сейчас спать уложила. Вам некогда, наверное, а то бы посмотрели…
Тамара Михайловна подтвердила, что у нее действительно нет времени, и спросила, где находится дощатый барак.
— А вы, доктор, к кому? — спросила одна из женщин. — Как раз в этом бараке я и живу.