чувствах, — охотничий азарт скоро заглушил во мне эти ощущения. К стану мы подошли уже торжествуя и гордясь своим подвигом..
Вспоминаю ясно впечатления от первой стойки Верного на моих глазах. Ехали мы летом за клубникой к знакомому башкирину Довледьяру. Дорога шла живописной долиной меж гор. Из травы доносилось веселое бульканье перепелов. Верный, отбежавший в сторону, остановился возле желтого чилижника и, вытянувшись в струну, потянул прямой линией в кусты. Перед кустом замер на мертвой стойке. Я дрожал, сидя в тарантасе. Братья стали умолять отца взять ружье и подойти к собаке. Отец остановил лошадь, любуясь картиной. Но выйти не захотел, отговариваясь тем, что шомполка не заряжена, да и стоит ли тратить заряды на такую мелкую дичь, как перепелка. Минуту спустя он крикнул Верному «пиль», и из-под носа собаки с шумом вылетел тетерев, черный, блеснувший сизью на солнце, матерой самец. Он полетел к горам. Мы ахнули, следя за его ровным, прямым полетом. Я содрогался от внутренней тоски по улетавшей птице. Отец и сам теперь уже жалел, что он не подошел к Верному с ружьем.
В этот же день старший брат и Довледьяр, вернувшийся недавно с военной службы, ходили в лес за тетеревами. Вечером они принесли штук пять молодых тетеревов, убитых Довледьяром из-под стоек Верного. Брат с оживлением рассказывал нам без конца, как метко стрелял Довледьяр, как горячился он, сердясь на собаку, не хотевшую сходить со стойки над птицей. «Бери, хватай, черт!» — кричал он ей, а собака, опьяненная запахом дичи, не трогалась с места. Довледьяр подталкивал ее коленом, держа ружье наизготовку.
Из Петровского отец скоро должен был переехать в поселок Каленовский Уральской области. Собирались мы туда с неохотой, напуганные рассказами об уральских казаках, закоренелых кержаках- староверах, живущих в степной глухомани.
В дороге казахи на наши расспросы о Каленом называли его «Жяман Кала» — «плохой поселок».
Выехали мы из Петровского в начале марта. Ехать пришлось больше пятисот километров, и все на лошадях. Пахло весной. По полям лежал отяжелевший серо-седой снег, смотревший грузно и печально, как старик, больной водянкою. Деревья стряхивали с себя белое одеяние. Верный бежал с нами. Он не хотел ехать на возу и всякий раз немедленно выскакивал на волю. Не знаю, что с ним приключилось, то ли искусали его деревенские собаки, то ли заболел он от переутомления, но на одной из остановок он долго не мог подняться с лежки и пойти за санями. Отец попытался втащить его на возок. Он огрызнулся, зло ощерив зубы, но тут же покорно сжался и завыл тихо и горько, трясясь мелким ознобом. Он не укусил отца, но видно было, что он сам испугался того, что с ним происходит. В глазах его блестела лихорадочная тоска. Его томило предчувствие своего конца и боязнь, что он может искусать своих близких. Изо рта его показалась слюна. Это было необычайно.
Не троньте его, кажется, он сбесился, — сказал отец с горестной заботой. Собака тянулась за нами с полкилометра, останавливаясь в раздумье. Тогда мы ее поджидали. В поле она свернула с дороги и направилась в лес. Мы стали ее звать за собой, надрываясь от крика. Она повертывала к нам голову, угрюмо смотрела в нашу сторону, словно что-то припоминая, но затем снова трусила к лесу… Мелькнула в кустах последний раз, приостановилась на секунду, уже не глядя на нас, и скрылась навсегда. Жиблые, черные березы, талый снежок, бледное зимнее небо — все это навсегда осталось со мной от того момента. Больше часа стояли мы на этом памятном нам месте. Кричали хором: «Верный, Верный!». Все было напрасно. Я ревел, хватая отца за руки, когда он хотел ехать дальше. Плакал брат. Мать отвернулась в сторону и молчала.
Ждать нечего, — сказал сурово отец. — Верный сбесился и побежал в лес искать целебную траву. Вылечится, он найдет нас по следу… В ближайшем селе мы заночуем. Вечером я допоздна стоял у ворот, поглядывая на дорогу. Верный не показался. Не пришел он и утром. Пришлось ехать дальше. Долго все ехали молча, угрюмо поглядывая по сторонам. Наконец отец проговорил:
— Под снегом трудно ему сыскать траву. Если бы это было летом!
Мать припомнила теперь, как он жалобно и страшно выл перед отъездом из Петровского.
— Да, собака лучше людей чует несчастье, — сказал отец, громко сморкаясь в платок. Потом тряхнул головой, как бы отгоняя мух, и погнал лошадей…
2. Каленовский поселок
Судьба закинула меня в Уральский край семилетним мальчишкой. В Каленом мы прожили всего четыре года. Но этот отрезок моей жизни и до сих пор мне кажется самым большим, самым значительным. Воспоминания о Каленом наполняют меня до краев и теперь. Они, как живая вода подпочвенного родника, постоянно выплескивают на поверхность.
Ехали мы от Уральска до поселка по воде на санях. Был в тот год необычайный разлив. Луга и степи затопило на десятки километров. Утрами по поднебесью легким кавалерийским строем летела веселая казара, тяжеловатые гуси, шелковисто-белые лебеди с гоготаньем, напоминавшим игру пастуха на свирели. В оврагах бушевала мутная коловерть. Будто сало в кипятке, плясали по воде обмякшие льдины, комья снегу. Как-то мы запоздали, и в темноте наша тяжелая кошева застряла в овраге. Отец с братом на легких санках с трудом, но все же выкарабкались на берег, а мы с матерью крепко засели в мокром снегу. Карий, добрая, рослая лошадь, рвался и дыбился в оглоблях, звонко, отчаянно ржал, но вывезти саней не мог. Отец разделся и, по пояс в снежной воде, подпряг Бурого в пару. Но кошеву засосало крепко, и она охала, стонала, но с места не стронулась… Шла ночь. Отец ускакал с братом в ближайший поселок. Жутко было сидеть в воде среди теми неведомых полей! Мать неслышно молилась. Карий отчаянно ржал, перебирая ногами от холода. Отец потом сетовал, что оставил его в овраге: лошадь стала после этого припадать на ноги. «Но как-то страшно было, — говорил отец, — вас бросить одних, да и некогда и трудно было распрягать в воде». Я испуганно озирался по сторонам, и не знаю, то ли мне примерещилось, то ли в самом деле пробежал волк, но только я ясно увидел, как по высокому берегу тихо идет, поглядывая на нас, черная собака.
— Мама, мама, смотри, Верный! — заревел я.
Мать успокаивала меня, прислушиваясь к шорохам ночи.
Кто же по такой распутице, ночью поедет спасать нас? Кому мы нужны? Я уже знал, как неповоротлив мужик на чужую беду и как он не любит сползать по ночам с теплой печи. Но мы были среди казаков. Отцу не дали выговорить и трех слов, — десяток верховых, выросших из земли, не дожидаясь отца, помчались «спасать людей», засевших в «жяман чункуре» — «злой яме». Прошло не больше часа, показавшегося мне томительной и страшной вечностью, как из густых сумерек донесся до нас свист, зычные крики и широкий человеческий гогот. С шутками, с хохотом, смехом, прямо в сапогах и холщовых шароварах, казаки моментально выволокли нашу кошеву из снежной трясины.
Матушка, ставь четвертную своим крестным отцам!..
Вишь, каки купели у нас в степи!..
Жяман чункур недаром зовется, мотри — кака крутоярь…
По воде на бударке[1] надо ехать, а вы вон каку страхолюду впрягли!
Скачем таперь в Каленый: станишники угощенье нам выставят — попа ихнего уберегли.
Что, музлан, не по нутру вода тебе? — хохотал раскатисто седой казак, таща меня на берег.
Но у меня уже пропал всякий страх, — подлинная человеческая теплота исходила от его колышущейся груди и орущей глотки, корявые руки с лаской крепко охватывали меня.
В поселке всю ночь длилась гульба: отец выставил спасителям две четверти водки. Сам он тоже не смог уснуть: впервые за сорок лет у него в эту ночь заныли остро зубы.
Навсегда остались в моей памяти серо-желтой глиной вымазанные ряды саманных изб с плоскими крышами, прямые широкие улицы, люди высокого роста с размашистым шагом, с резким, гортанным, но по- московски ласковым говором и веселой улыбкой язвительного добродушия. Женщины скромно-величавого стана, простой русской красоты, с волосниками или чаще шелковыми узорными платками на голове, молчаливой улыбкой провожавшие проезжих. Шустрые казачата, чуть не с пеленок скачущие на конях, увертливые, лихие волчата степных просторов. Уральский казак для меня особый тип не только по своему