Я не стал долго раздумывать и ухватился руками за его жилистую шею. Опираясь на палку, Керим быстро пошел по перешейку, балансируя по каменной россыпи.
Несколько раз нога его скользила на сторону, вниз, и я чувствовал, как он склоняется набок, но вовремя ловко переброшенная палка давала ему нужный упор, он выравнивался и шел вперед. В один из таких опаснейших моментов я не выдержал и закрыл глаза. Правда, тогда мне было не столько страшно, сколько нестерпимо обидно и стыдно за свое беспомощно-барское положение. Но через минуту и долго спустя после этого я не мог без содроганья и жути вспоминать свои тогдашние переживания. Но вот мы стоим уже на широкой каменной площадке, и лезгин, утирая с лица пот, довольно смеется:
— Керим якши ат.[23] Базар ходи, — тыща монет давай…
Шли мы невероятно долго. Мне казалось временами, что мы идем уже несколько дней. Двигались мы в сером, однообразном полумраке, и бескрасочный путь наш, как дорога ночью или в метель, был нескончаем. Я готов был в отчаянье броситься на камни и лежать, закутав голову мешком. Мне страшно хотелось скинуть свою ношу и умолять Керима сесть отдохнуть, но я, сжав зубы, терпел, видя, как молодой лезгин идет ровно вперед, не испытывая сомнений. Особенно устыдил меня за мое малодушие один случай. Мы переходили мелкий горный ручеек, пенившийся от дождя. По сторонам его уже смутно обозначился негустой кустарник, и почва кое-где стала песчано землянистой. Вижу, Керим пригнулся с трудом к земле, осмотрел ее, ощупал рукой и серьезно произнес:
— Марал.
Я равнодушно воспринял это желанное слово. Оно мне даже показалось ненавистным тогда. Но смотрю, лезгин, поправив мешок и осмотрев берданку, повертывает обратно и идет по следу. Я не верил глазам своим. Мне казалось, Керим измотался и обессилел вконец. Я был испуган и восхищен его поступком. Со злобой, издевательской насмешкой к себе, я тоже снял с плеч мокрое ружье и зашагал вслед за Керимом. И вместе с горечью в эту минуту я почувствовал радость: что-то живое откликнулось во мне. Сквозь усталость, отчаяние, охватывавшее меня, во мне пробилась капля охотничьей яри: мне захотелось увидать оленя.
Но следы пошли опять к берегу ручья и скоро пропали в воде и на камнях. Мы вернулись. Не останавливаясь, мы несколько раз с утра закусывали в пути. Но теперь уж не хотелось ни есть ни курить. Я двигался совершенно автоматически, не зная, сколько нам еще предстоит пройти и верно ли мы идем. Путь наш мне казался бесцельным и бессмысленным. Но вдруг я встрепенулся. Я увидел под ногами знакомый черный длинный камень, а вместе с ним — злакомую тропу. Керим ничего не говорил мне, но я узнал ее, узнал то место, откуда мы вчера утром повернули, взбираясь на гору, — каменный, естественный переход над ручьем, названный мною «Чертовым мостом», — с радостью увидел скалу, похожую на часовню. Я ожил, ноги мои задвигались быстрее, я попытался закурить, но безуспешно: дождь не давал разгореться папиросе. Через полчаса нам навстречу остервенело залаяли знакомые собаки тушин. Мне показалось, что я подошел к подъезду своей московской квартиры.
Из-за непогоды пастухи в этот день не выгоняли баранты из Кошар. Они сидели в палатках. Времени оказалось всего шестой час вечера, но кругом было сумрачно и серо, как осенней ленинградской ночью.
Шли мы с Керимом часов десять.
Недолго длилось наше оживленье — рассказы тушинам об охоте. Скоро мы улеглись спать.
Спал я долго, до следующего вечера. Кругом ничего не изменилось. О палатку постукивал ровный, унылый нождь. Керим, мокрый, лежал в углу палатки, забравшись на мешки с мукой. Я тоже вымок до последней нитки. Даже в палатке бежали ручьи воды, стекавшей непрестанными потоками с гор. Рядом, на мешках же, спали двое молодых тушин.
Я решил посмотреть, что делается на воле. Недалеко от палатки, на большом камне, недвижно лежал, завернувшись в бурку, старик. Собаки угрюмо сбились вокруг него под камнем. А кругом со всех сторон безнадежно навис серый, до удушья скучный, мокрый мрак. Взлохмаченный Керим вышел за мной из палатки. Я спросил его, нельзя ли согреть чаю. Спички у меня хранились в кожаной сумке. Долго мы пытались разжечь в палатке костер, но дождь заливал немедленно всякую вспышку огня. Сухого вокруг уже ничего не было.
Я выпил большой стакан водки и снова лег на мокрую землю.
Прошла еще ночь. Миновал новый день, — погода не менялась. Мне уже вконец опротивела водка. Я выпил ее две бутылки. Спать я больше не мог. Я лихорадочно дремал, бредил… В больной полудреме мне чудились мохнатые туры. Они прыгали через меня, надоедливо задевая по лицу своей шершавой, жесткой шерстью. Черный тур, ушедший от моего выстрела, наклонялся вплотную ко мне, бодал меня рогами, обнюхивал меня, оскалив свои узкие тупые зубы, и, жарко дыша мне в лицо, насмешливо фыркал, обдавая меня холодной, липкой слюной. Я открывал глаза. Черный Баштур, собака тушин, лезла ко мне, повизгивая, тыкаясь в лицо, в бок, в шею, ища, где бы спрятаться от холодной измороси. Я не отгонял ее от себя, пытаясь согреться об ее мокрые лохмы. Со стен палатки на нас лилась вода. Вода стояла в воздухе. Водяная пыль заполняла собой все.
…Я сижу высоко на скале, вцепившись ногтями в камень, и тонко посвистываю. Против меня — еще такая же птица, как и я, — горная индейка. Она таращит на меня сердито свои круглые желтые глаза и страшно шипит мне в уши:
— Надо лететь! Надо лететь! Надо лететь!
Я пробую расправить свои крылья и не могу. Они намокли и не двигаются. Птица бросается на меня, ударяет меня грудью, крыльями, больно бьет меня клювом — в нос, в лоб, в глаза, в шею. Я срываюсь со скалы, ударяюсь о камни, потом попадаю в воду… и — просыпаюсь, Я лежу лицом в воде, медный патрон в кармане остро врезался мне в тело, мокрый тяжелый мешок с мукой придавил ноги. Все мое тело нестерпимо ломит — от боли, от холода, смертельной усталости.
…Медведь стоит надо мной — мохнатый, черный, как угольщик. Он смеется, скаля мелкие-мелкие зубы. Кладя, на меня тяжелую лапу, он ложится рядом со мной, обнимает меня, наваливается на меня всем туловищем и шепчет мне на ухо:
— Якши, елдаш! Якши!
Он начинает хохотать мне в ухо так, что голова у меня разрывается от боли. Я задыхаюсь, мне жарко. В глазах пляшут красные, оранжевые, огненные солнечные круги. Целый калейдоскоп цветов мельтешит навязчиво передо мной, как игрушечное колесо. Я вижу цвета, каких никогда не бывает в жизни. Соединение невыносимо острых, огненных солнечных пятен заливает мое сознание. Голубое небо наливается кровью — делается густо-красным, как венозная кровь. Кровь эта капает мне на лицо, разливается вокруг, становится синей, черной, сизо-черной, угольной, густой, как деготь. Я захлебываюсь в ней… и теряю сознание. Ко мне пришла моя тургайская лихорадка, вернулась тропическая малярия…
…Перед моими глазами горит лампа. Самая обыкновенная, жестяная, десятилинейная лампочка. Она стоит на столе, накрытом красной промокательной бумагой. И горит ровно, ярко, бестрепетно. Где я?
В комнате тепло, уютно… И вдруг… кто-то засмеялся. Засмеялся тихо, весело, задушевно. К нему присоединился еще чей-то смех. Какой он заразительный, бодрый! А за стеной молодые голоса — мужские и женские — поют веселую песню. Где я?.. На столе книга. Не у себя ли, в своей студенческой каморке? Мне делается смертельно тоскливо. Я не сплю — я вижу, слышу страшную водяную действительность. Меня самым настоящим образом мутит от человеческого смеха. Все мое существо охвачено смертной тоской. Сейчас я знаю, мне уже никогда не засмеяться. Во мне мечется одна больная, лихорадочная мысль, а тело мое — сплошная боль. Кругом — мрак, дождь, вода, серый холодный мир. И уйти от него невозможно. Мне холодно, больно, нудно, тоскливо, душно. Mне хочется плакать. Я обнимаю мокрого, тоже скулящего Баштура — и плачу. Слезы согревают мои щеки. Я плачу еще сильнее…
Шесть дней и шесть ночей лил дождь не переставая. На седьмой день утром мы увидели солнце. Оно было такое же, как и прежде. Оно так же грело наши тела, сушило наши одежды, оно дало нам возможность снова разжечь костер, согреть чайник, изжарить мясо. И оно так же величаво, покойно и радостно смотрит на землю, на все вокруг — на собак, на баранту, на птиц и насекомых. Горы, леса, дали блестят и улыбаются солнцу, стряхивая с себя капли дождя.
С гор торопливо, поджав серые мокрые хвосты, убегают обрывки туч. Они похожи на блудливых шакалов, рыскающих по ночам за трупами.