на залитой солнцем лужайке. Больше того, Ленин для Уго как-то по-особому живой; он мысленно воссоздает сто облик и придает Ильичу черты лица и рост, которые ему нравятся, наделяет его самым приятным голосом. Недавно на собрании выступавший товарищ настойчиво повторял:
— У кого есть фотографии, брошюры, ценные документы — спрячьте их в надежное место. В первую очередь это должны сделать товарищи, наиболее известные полиции.
Мачисте толкнул Уго локтем, как бы желая сказать ему: «Что я тебе говорил!»
Выступавший товарищ был крепыш, невысокого роста — наверно, такого же, как Ленин?
— Возможно, нам придется перейти на нелегальное положение. Да мы, по сути дела, уже полгода находимся в подполье.
Все закивали головой в знак согласия.
— Теперь перейдем к обсуждению.
Тогда поднялся один из товарищей и сказал:
— Не в обиду будь сказано, но мне кажется, что мы своими руками штаны спускаем — нате, порите нас.
Это было сказано очень грубо, но Уго охотно крикнул бы: «Правильно, как раз это и я хотел сказать».
Однако Мачисте как будто предвидел, что Уго собирается вмешаться, и толкнул его в бок. Под конец коренастый товарищ выступил еще раз, и его слова дошли до каждого.
— Нашей партии, так же как и другим оппозиционным партиям, в результате арестов, полицейского надзора, конфискаций нашей литературы безусловно нанесены тяжелые удары.
Тут Уго прервал его. Мачисте не успел удержать приятеля. Уго сказал:
— Даже если нас будет в десять раз меньше, и того хватит. Мы снова создадим отряды «народных смельчаков». Разве не верно, что наши беды начались с тех пор, как мы их распустили? Мы их распустили, а фашисты нас связали.
Товарищ, говоривший насчет порки, крикнул:
— Верно! — Но он остался в одиночестве.
Тот крепыш выступил еще раз и в конце концов убедил даже У го.
Сигарета потухла. В комнате жарко, душно. У го лежит совсем голый, и простыня прилипает к его потному телу.
Он думает. Он не мог бы повторить слово в слово то, что говорил выступавший товарищ, но речь его была убедительной.
«Богачи и буржуи все перешли на сторону фашистов, а попы обеими руками благословляют их».
Разве это ново? Он сказал, что нас осталось мало, а в народе недостаточно развито классовое сознание. Выходит, народ боится попов и синьоров? Конечно, и так будет до тех пор, пока работу ему будут давать одни только попы и синьоры.
Но убедило Уго совсем другое, и сейчас ему нужно как следует продумать слова того товарища, потому что завтра он должен повторить их коммунистам с Меркато [11]. Он закрывает окно, зажигает свет, достает из пиджака карандаш и записную книжку, освобождает себе место на мраморной доске комода и, раздетый, стоя, начинает писать.
«Товарищи, все против нас. Мы допустили ошибки, но мы не должны падать духом. Можно было бы поднять восстание, но пока еще слишком рано, чтобы померяться силами с фашистами и карабинерами. На этот раз король ввел бы осадное положение и солдаты расстреляли бы нас в упор. Кто остался бы тогда продолжать каше дело? Никто. Были бы потеряны драгоценные годы. Поэтому нужно поступить так: продолжать бороться, используя легальные и нелегальные пути. Придет день, когда народ восстанет против существующих порядков и вышвырнет фашистов вон. Мы должны быть в авангарде этой борьбы и в нужный момент стать во главе масс».
Уго повернул портрет Ленина и нежно-шутливо сказал ему:
— Большие у нас неприятности, дорогой Владимир Ильич!
Он потушил свет и лег в постель. Потом он снова встал, зажег свет, взял карандаш и прибавил к написанному:
«И когда придут эти дни, мы опять создадим отряды „народных смельчаков“.
Затем Уго окончательно улегся в постель. Он услышал, как в соседней комнате Беппино жалуется вполголоса, подумал, что Мария тоже спит голая, и почувствовал к ней влечение.
— Нанни, ты здесь? — крикнул в этот момент с улицы бригадьере.
— Сейчас подойду к окну, бригадьере.
— Не беспокойся, прощай.
Уго подумал: «Раз бригадьере так вежлив, то Нанни, наверно, оказал ему какую-нибудь услугу».
И не только Уго, но и все, кто на виа дель Корно страдал бессонницей, Предположили то же самое. Однако не такое это было событие, чтобы усталые люди встрепенулись, постарались (хорошенько осмыслить его своим притупившимся умом и, поборов дремоту, поднялись бы с постели.
Но ведь Синьора вовсе не устала, не утомилась. А главное, ум у нее совсем не притупился.
— Как видите, я пришел минута в минуту, — сказал Эджисто Нези, входя в комнату.
Джезуина/ подвинула ему стул. Нези был весел и немного насмешлив, но лицо его сохраняло услужливое и мрачное выражение. Он надел поверх черной рубашки пиджак, а войдя, снял берет с облысевшей головы. В сравнении с лицом, измазанным углем, она казалась особенно белой. На лбу виднелся красный рубец — борозда, оставленная краем берета, отчетливо отделявшая мертвенно белую лысину от черного пыльного лица, похожего на грязную маску. Нези напоминал актера, уже снявшего парик, но еще не смывшего грим. Он пришел по вызову Синьоры «из почтения к ней».
Нези предполагал, что Синьора позвала его по просьбе Луизы, и заранее приготовил ответ. Он даст ей выговориться (Джезуина будет при разговоре посредником), д потом ответит: «Дорогая Синьора, эта история теперь устарела, и все уже улажено. Я, Нези, дал Ауроре и сыну хорошую квартиру и предоставляю им возможность жить по-барски. Стало быть, я выполнил свой долг и не допущу, чтобы меня шантажировали».
Но «Я— Нези» ошибался, и, будь у него волосы на голове, они встали бы дыбом. Синьора мастерски владела искусством воссоздавать с помощью воображения действительную картину событий. Нези начал беспокоиться с первого мгновения, когда в ответ на его приветствие. Синьора кивнула Джезуине, и та сказала: «Синьора хочет поговорить с вами с глазу на глаз. Подвиньтесь поближе к кровати. Я ухожу».
Вы знаете, что чувствует в таких случаях человек, имеющий за собой вину: ему кажется, что все вокруг уже проведали о его преступлении. У Нези же совесть была черна, как целая гора угля, и грехов у него накопилось достаточно. Он сразу же подумал: наверно, Аурора рассказала матери, что опять забеременела и что он, Нези, заставил ее сделать аборт. Теперь Синьора намеревается его шантажировать от имени Луизы!
Синьора сидела в постели. Ее глаза ослепительно сверкали. Длинной, прозрачной, как у покойника, рукой, унизанной кольцами, она подала угольщику знак приблизиться. Он придвинулся вместе со стулом, но Синьора пригласила его сесть к ней на кровать. В горле у Синьоры как будто вздохнула цикада. Синьора призвала на помощь всю силу своего голоса, на какую только она была способу на, уверенная, что после первых же ее слов слух Нези необычайно обострится. Угольщик сказал, что он может испачкать одеяло, но Синьора жестом успокоила его. Он сел на край кровати, наклонил голову к Синьоре и, подставив ухо, приготовился слушать. Желая прочистить горло, Синьора несколько раз проглотила слюну, кашлянула и, приблизив свои кроваво-красные губы к уху Нези, заговорила. Она старалась, чтобы ее голос звучал как можно громче.
— Джулио передает, что вы можете быть спокойны.
Ее сиплый шепот был услышан, не пропало ни одного слова. Синьора заметила, что угольщика передернуло. У него соскользнула нога, и, чтобы не упасть, ему пришлось уцепиться за одеяло. Он пробормотал:
— Какой Джулио?
Глаза Синьоры загорелись. Она сказала:
— Не к чему затягивать дело — мне и так трудно говорить!
И Синьора добавила несколько хорошо продуманных фраз: