халатике. Вдруг меняется ее голос, измученный, как и нервы: не слова – сплошная боль.
– Африка… Раскаленная пустыня… Ад кромешный…
И огонь… пламя! Хуже, чем в России, хуже снегов… В Африке не было отступления! Никто толком ничего не мог рассказать! Завяз в песках… («А что если я увязну? Возвращаться после перемирия? Или там и оставаться 5» – шутил я перед сном, желая ее напугать.)
Вот тюрьма, в которой она жила. Ей нравилось жить замурованной. Пока я не восстал против этого.
Теперь она меня спрашивает:
– Ну как, делаю я успехи? Если мне порой бывает страшно, ты меня должен выслушать. Разве я не шла к тебе, не брала к себе в постель, когда тебе в детстве что-то мерещилось? Если я делаю успехи, если я спокойна, то могу лишь сказать тебе, как мать: забудь и ты про эту девочку, отвлекись чем-нибудь, прошу тебя…
– Нет, – рычу я. – Тут уж лей слезы, сколько хочешь, тут уж я как кремень, поверь.
Вот какие мы ведем с ней разговоры. Она почти всегда возвращается раньше меня, сидит одна в своей комнате («…сколько вздохов слышали эти стены за восемнадцать лет…»), нарочно передвигает стулья, показывая, что не спит, ждет, чтоб ее позвали.
– Ты дома?
Она открывает дверь, она в халате, голова в бигудях, в руках иллюстрированный журнал, на раскрытой странице похождения Армстронга Джонса, принцессы Маргарет или весенние моды. Лицо намазано так, что глядеть тошно, полные тревоги глаза словно плывут над слоем крема и кажутся еще светлей. Я с нежностью гляжу на нее, а говорю с нарочитой грубостью:
– Что? Все сначала?
– Не могу уснуть.
– Прими снотворное. Почему до сих пор не приняла?
– Приняла. Только еще сильней разволновалась.
– Еще скажешь, что тревожилась обо мне.
– Только хотела знать, где ты был.
– Попробуй отгадать.
– Бруно!
Она крепко прижимает журнал к груди, как зубрила-школьница – учебник. Глаза прикрыты, она вздыхает, глотает слюну, тут уж у меня ком подкатывает к горлу.
– Ну, мама, скажи, ты это всерьез?
Я раздеваюсь, она, как всегда, садится на край постели, скрестив руки, потом поправляет халат на коленях, закуривает сигарету, шепчет:
– Разве среди дня выберешь минуту, чтоб с тобой поговорить?…
Вскоре я слышу только, как жужжат слова:
– Вечера мы чаще всего проводили дома: раскрывали окно, с горы Морелло тянуло прохладой, стулья, бывало, пододвигали к самому подоконнику, свет из-за комаров гасили – в то время они целыми тучами налетали с реки, – а люстра все равно поблескивала в лунном свете. Я ведь не из тех женщин с устаревшими взглядами… Если спрашиваю, где ты был, значит…
Гул в ушах превращается в вой сирены, который когда-то так страшил их всех. Но у меня это не от страха: это ярость, это отчаяние. Я вскакиваю с постели.
– Я на ногах с семи утра. Чего тебе еще надо? Сейчас все расскажу. Отработал смену, пришел сюда, суп разогрел, нет, холодный съел, потом отправился в Народный дом, потом катал девчонку на мотоцикле. Нет, не Розарию, нет, не кого-нибудь из этих гречанок. Я был с ней! Был с Лори, с Лори, с Лори! С тенью ее, если хочешь! Мы отправились… Да никуда мы не отправились, мы с ней были везде, потому что любим друг друга, так друг друга любим, как тебе с твоим Морено двадцать, нет, сто тысяч лет назад и не снилось, когда вы здесь устраивали свое представление под люстрой… Конечно, он мне был отцом, не хочу говорить о нем плохо. Отвяжись!
Я глядел на ее лицо, освещенное сигаретой, оно было как мерцающий пористый камень.
Тишине нет конца. Потом вздох… – «Год назад ты не посмел бы так говорить…»
Свет погас, теперь стук будильника громче ее слов. Вышло так, «то я и в самом деле уснул. Теперь уже утро, пора вставать, а она словно и с места не сдвинулась – одной рукой придерживает будильник, чтоб не трезвонил, другой слегка трясет меня за плечо, пока я не промычу что-нибудь невнятное. И глядит на меня весело, и посвежела, и кожа гладкая, и на лице ни морщинки.
– Вставай! Я газ зажгла, если хочешь принять душ.
Дождь ли, снег или туман застилает корпуса и трубы «Кареджи» – дома по утрам всегда солнце. В старой чашке с розовыми цветочками всегда кофе с молоком, и всегда поджарен хлеб. Живо присаживаюсь к кухонному столу, набрасываюсь на еду, транзистор, настроенный на Монте-Карло, передает легкую музыку. С улицы уже доносится рев гудков, гул моторов. Возвращаюсь в комнату – она уже раздвинула шторы, перетряхнула постель, разложила в ряд, от рубахи до носков, мою одежду.
– Ну и неряха же ты, всегда был таким. Помнишь, как я тебя в детстве звала?
– Растеряхой.
– И теперь не лучше. Даже в большой комнате не следишь за порядком. Вся твоя аккуратность у станка остается.
– Может, это я так реагирую.