Она не слышала, повторяла мое имя, ерзая головой по подушке, не открывая глаз. Наконец приоткрыла их, потом распахнула во всю ширину: золотые капли исчезли, зрачки были черные и влажные, белки сплошь в кровавых прожилках. Она старательно напрягала зрение, но было ясно, что это бесполезно: она ничего не видела. Она снова зашевелилась, потом успокоилась. Взгляд ее упал на меня, остановился на мне.
– Узнаешь? Это Бруно… Позовите ее, – шепнула мне Джудитта.
Я тронул ее за руку, она горела жарче, чем в последний раз, когда я к ней прикасался, но сейчас от этого пламени у меня мороз по спине пробежал.
– Лори, как ты себя чувствуешь? – Вот что я сказал. – Как ты себя чувствуешь, Лори, ты видишь меня?
Ее ничего не выражавший взгляд скользнул над моей головой, потом по моему лицу, неожиданно оживился, и в нем забрезжил огонек нежности. Она приподнялась на подушках, потянулась к Луиджи, обняла его, шепча:
– Бруно, любимый, – и поцеловала его в губы. Потом снова безжизненно упала.
Джудитта безудержно зарыдала:
– Это с ней творится последние два дня, с тех пор как она не приходит в сознание, какой ужас! Она так надеялась, Луиза, ты видела? Она и не исповедалась. – Захлебываясь от рыданий, она с неподдельным отчаянием кусала платок.
Мачеха продолжала молиться, старик Каммеи вышел. Луиджи повис у меня на руке и тихо объяснил мне:
– Она всегда симпатизировала мне. Ей еще и двенадцати лет не было, когда я появился у них в доме, мы были помолвлены с Диттой, а к нашей свадьбе она сама придумала платье для Дитты, бедная девочка.
Лори неподвижно лежала на подушке, как будто снова уснула, произнося мое имя.
– Этот поцелуй предназначался вам, в бреду Лори нас перепутала. При менингите больной ничего не видит кроме призраков, разум покидает его…
Я сделал то же, что и раньше – оттолкнул его руку. Он надеялся, что мне ничего не известно, но ведь все равно существует какой-то предел лжи, лицемерию, двуличию, служащим человеку панцирем, в котором он разгуливает, скрывая наглость под личиной добрячка. Он не должен был лезть ко мне и все-таки снова полез, хотя я его только что оттолкнул.
– В последние недели, – продолжал он тем же полушепотом, – мы часто виделись, не знаю, говорила ли она вам. Она отпрашивалась на часок с работы и заходила ко мне. Могу сказать, что она очень привязалась к вам, Бруно. Со мной она была откровеннее, чем с сестрой. В это время Дитта обычно гуляла с девочками.
Как будто тебя пронзают шпагой – избитое выражение, но что сказать, когда холодеешь с головы до пят и чувствуешь себя истуканом, все в тебе онемело, и лишь сердце кажется невредимым, стучит в груди и комом подкатывается к горлу? У меня было такое состояние, откровения Луиджи убивали меня. Чтобы заставить его замолчать, я схватил его за запястье и сжал крепко, как только мог, оставаясь неподвижным. Он не взвыл, только сказал:
– Я хотел…
Все четверо, молча, мы окружали Лори. С неровным дыханием больной, чьи лицо и руки в полумраке казались темно-голубыми, сливались рыдания Джудитты и кощунственное в этой обстановке бормотание мачехи, пережевывавшей свои молитвы. Но это о звуках. Образы, нагромождавшиеся в моем сознании, подсказывали мне такие мысли, о которые разбивалась любая возможная истина. Мне казалось, что не накануне вечером, когда я бросился на Дино, не тогда, когда я избавил Иванну от ее мании, не в результате моих столкновений с Милло или раздумий об отъезде Бенито, а только сейчас понял я, что такое жизнь. Мои мечты и восторги, мои идеалы, мои тревоги, колебания и противоречия – все это было преходящим и укрепилось во мне благодаря любви. Теперь же, когда сама любовь оказалась не в силах отринуть прошлое, которое, не принадлежа нашему чувству, убивало его, теперь, когда земное преобладало над неземным – а в своей основе любовь наша была неземной, – всякое иное состояние, кроме оцепенения, было бы просто невозможно… Я начинал сознавать, что сам виноват во всем – ведь это я ничего не хотел знать. Я снова видел выражение ее лица, печать скорби на нем, крупные, как набухшие почки, слезы и ее взгляд, полный отчаяния, в тот вечер, когда за дверью «берлоги» стояли Джермана и Бенито. И потом – ложь, продиктованная любовью и подсказанная мной, потому что истина, в которую нельзя не поверить, внушала мне бессознательный страх. «Да, он погиб в автомобильной катастрофе». И ее постоянное беспокойство, перемены в настроении, которые она не скрывала от меня, как бы протягивая мне руку в надежде, что я помогу ей освободиться от гнетущей тайны, – и так до нашего последнего счастливого дня; но что это было за счастье, что за радость, если теперь от них ничего не осталось? На мосту через Чинкуале, в то время как парнишка сидел на корточках под сетью, где блестела рыба, ее голос рядом со мной должен был прозвучать для меня воплем. «Я ведь тебе не все сказала в тот вечер, когда приходил Бенито». Идя вдоль реки, мы еще могли победить сообща эту живучую манию преследования. Да и неделю назад, когда ее судьба была уже решена, когда она сказала: «Твоя доброта обезоруживает меня», а я, не придумав ничего лучшего, воспользовался ее состоянием… Собственная слабость и моя трусость убивали Лори точно так же, как подлая болезнь, завладевшая ее телом и изуродовавшая его. Этот наглый, уверенный в своей безнаказанности тип, что стоял сейчас бок о бок со мной, растирая руку, этот тип был причиной нашего несчастья.
Заблуждаются тогда, когда хотят заблуждаться, говорил я себе. И чувствовал, что сам изменил себе, что все предали меня. Даже она! Она первая – со своими недомолвками, которые жгли ее изо дня в день, а она не смогла покончить с ними, ибо не нашла в себе сил заставить меня узнать больше того, что я знал. Выходит, мы действительно играли в придумывание жизни, когда утверждали, что у нас нет прошлого, а есть настоящее – наша любовь, чье будущее зависит от нас самих? После того, как я только что был свидетелем порыва умирающей Лори, после того как Луиджи – то ли из коварства, то ли движимый смутными угрызениями совести – счел необходимым истолковать мне ее поступок, мне было нетрудно догадаться, что эта бочка лицемерия, этот кусок вонючего сала, этот гнусный пошляк снова принялся шантажировать ее, не успела она вернуться во Флоренцию и встретиться со мной. И она не устояла перед ним – жертва собственной нерешительности, смутно завороженная мифом о невинности, которую она принесла ему в жертву. Как же так? Разве я не обладал достаточной физической силой для того, чтобы проучить Луиджи и пресечь его посягательства? И разве вместе мы не положили бы конец ее зависимости от него? Она запуталась, чтобы спасти нашу любовь, разрываясь между мной и им, и в бреду, в агонии отождествляла нас. Но по-прежнему мне и только мне принадлежала ее запятнанная душа, как и ее прекрасное, теперь обезображенное синюхой тело, которое в предсмертном порыве потянулось к Луиджи. И отношения наши подобны многим и многим человеческим отношениям, бесконечно повторяющимся и несущим в себе зло, осаждающее мир, в котором мы мечтали жить свободными, прекрасными, чистыми. Она