дуру-то, как подумал, что и убийство Мозгатого прилепят, сопротивление оказал. Сейчас, думаю, браслеты накинут и каюк. Меня Кромов задерживал. Хороший мужик, в рапорте даже не упомянул, что я сопротивлялся, правда, рука до сих пор побаливает, как он на прием взял. Посадили меня за хулиганку с применением ножа, сюда определили, а умные люди посоветовали, кайся, говорят, пока не поздно, все равно еще пять лет мотать осталось. Зачтут, говорят, ты ж мужик, нарушений режима нет, много, говорят, за неосторожное не дадут… Ну я и написал.
Роман понимал, что его поездка не удалась, что Куфтин ничем не поможет, но все же спросил:
— Вы были знакомы с Ершовым?
Куфтин ошалело посмотрел на него:
— Какой Ершов? Вы что мне еще вешать надумали?! Не знаю никакого Ершова!
— Художник, — спокойно прогудел Вязьмикин.
Куфтин подозрительно глянул на него:
— Художник?.. Какой художник?.. Ну знаю я Ершова, из девятнадцатого отряда, но он и корову-то не нарисует… Художник?..
Роман достал бланк протокола допроса, записал показания осужденного, гадал для порядка несколько вопросов, внес в протокол ответы на эти ничего не значащие вопросы. Куфтин то и дело убеждал его, что не знал, что Мозгунов не умел плавать. Вязьмикин и это отразил в протоколе, но расследование, в интересах которого он проделал свой вояж, не продвинулось ни на шаг…
Договорившись о встрече с художником Хабаровым, Петр легко вбежал на шестой этаж жилого дома, где находилась мастерская. Постучал. Послышались шаркающие шаги, будто маленький человек надел непомерно большие шлепанцы и при каждом шаге рискует их потерять.
Хабаров и впрямь оказался невысоким, правда, на ногах у него были обычные туфли, но шагал он, стараясь не отрывать подошвы от пола и не разгибать колени. Свиркин взглянул на сухонькую фигуру художника, наводившую на мысль о последней стадии чахотки или дистрофии, на обтянутое желтоватой кожей лицо с иконописной бородкой и черные прямые волосы нависшие над глазами, и уже был готов пожалеть Хабарова, как жалеют немощных и убогих, но встретился взглядом с ярко-голубыми, энергичными, полными неиссякаемой жизненной силы глазами художника, и отложил сочувствие до следующего раза.
Петр представился. Прошли через темный, нескончаемый коридор уставленный пустыми рамами, банками, чистыми холстами на подрамниках, досками и различным скарбом труднообъяснимого назначения в просторную высокую комнату. Свиркину прежде не приходилось бывать в мастерских художников, и он с интересом осматривался. Свет лился в помещение через огромное, во всю стену окно, в продуманном беспорядке тут и там были развешаны картины, придававшие холодной белизне стен уют и теплоту.
— Я сейчас чай заварю, — то ли спросил, то ли констатировал факт Хабаров.
Оперуполномоченный рассеянно кивнул и принялся рассматривать картины. Они были разные: очень большие и совсем маленькие, в рамах и без рам, на холсте и на оргалите, некоторые а вовсе на какой-то волнисто-пористой бумаге, на одних все было понятно — дерево, оно дерево и есть, машина, как машина, женщина, так женщина, но на других… Как ни старался Петр, он не мог разобрать в хаосе ярких пятен и геометрических фигур, что изображено на некоторых полотнах. Хабаров, заметив, как озадаченно вытянулось лицо Свиркина, насмешливо спросил:
— Нравится?
— Очень! — совершенно искренне воскликнул Петр. — …Но не все…
Художник с удивлением отметил про себя юношескую восторженность оперативника, его взгляд потеплел, и он предложил Петру свое любимое большое деревянное кресло с потрескавшейся кожаной обивкой, а сам, сутулясь, опустился на диван с высокой спинкой, с полочками, на которых раньше, должно быть, стояли маленькие белые слоники, а теперь в беспорядке валялись кисти и карандаши.
Петр, косясь на холст, укрепленный на мольберте, опустился в кресло.
— Вы все это сами нарисовали?
— Сам, но не все, — улыбнулся Хабаров, — вы хотели поговорить о Саше Ершове? — Он погрустнел и еще больше стал похож на икону… Я вам сначала покажу его работу. Это подарок, я им очень дорожу… Сделано в настроении, — художник подошел к холсту в тонкой простой серой раме.
Свинцово-серый, как речная вода глубокой осенью, фон. Багряно-красный телефонный аппарат о оборванным, безвольно свисающим шнуром, из которого, словно обрывки вен и нервов, торчали тонкие разноцветные проволочки, парил в воздухе. На теле аппарата змеились черные трещины, как на лопнувшей от зноя земле.
Глядя на картину, Петр ощутил смутную тревогу и, пытаясь избавиться от давящего чувства, зябко передернул плечами, но картина не отпускала от себя, заставляя переживать отчаяние и безысходность. Словно где-то вдалеке, он услышал голос Хабарова и, встряхнув головой, переспросил:
— Что вы сказали?
— Я спросил, нравится? — улыбнулся художник.
— Не то слово, — как завороженный ответил Свиркин и отступил от холста.
— Мне тоже всегда тревожно делается, когда я смотрю на нее. Часто думаю, что мог чувствовать Саша, когда писал это?
— А мне даже не по себе стало, — признался Петр, отходя от картины.
Хабаров налил чай. Несколько минут пили молча.
— Вас не удивляет мой визит? — спросил оперуполномоченный, отставляя стакан.
Хабаров взглянул сквозь челку:
— Удивляет… Не понимаю, почему спустя столько времени милиция вновь заинтересовалась обстоятельствами Сашиной смерти?
Петр немного подумал и спросил:
— Как вы считаете, это было самоубийство?
— Я много думал… Не уверен, — Хабаров потеребил бородку. — Скорее всего несчастный случай. Саша очень любил жизнь, но… — хозяин мастерской замолчал.
— Вы имеете в виду стихи на стене?
— Нет, нельзя так категорически подходить к творчеству. Стихи стихами, а реальность реальностью… Хотя в то время на Сашу так много всего навалилось…
— Разрыв с женой?
— Не только это, — мгновенно отреагировал художник, — отношения у них в последние годы действительно были сложные, не то, чтобы неприязненные, но довольно-таки прохладные. Они попросту сосуществовали рядом. У каждого свое занятие, свои друзья. Я старался к ним в дом не ходить. Нет, нет, Зинаида никогда не позволяли себе грубостей или резкостей по отношению к друзьям Саши, она просто нас не замечала. Поздоровается и исчезает в своей комнате. Разрыв этот был закономерен, я думал, он произойдет гораздо раньше… Это не могло толкнуть Сашу на самоубийство.
— А что могло?
— Вы знаете, Саша был взрывной человек. Все что-то кипятился: то из-за несправедливого распределения работ в Союзе художников, то ему казалось, что мастерскую дали не тому, кому следовало, то худсовет предвзято отнесся к работам. Он за всех болел, переживал, но, я думаю, во многом был не прав… Вспоминаю один разговор незадолго до его гибели. Саша пришел возбужденный. Кричит: “Надоело все! Хоть топись! Настоящую работу хочу делать, а не эти сказочки рисовать! Халтура все это, а как что путное сделаешь, так и начинается: зрителю это не понятно, зрителю это не нужно… А зрителю и понятно и нужно! Аж с ножом к горлу один хмырь пристает. Я его портрет делал, так теперь покоя нет. Преследует: продай работы, да продай.
Оптом беру, на корню! А сам, змей, цену дает, как будто в галантерейном магазине трех богатырей или трех медведей покупает. Послал его… А он грозит: “пожалеешь… Меценат нашелся!” — Хабаров перевел дух. — Я Сашу стал успокаивать, а он еще больше взвился: “А, может, зрителям это действительно