пузатого старомодного комода с выдвижными ящиками, набитыми всяким радиомусором. Радиодетали валялись на полу, на подоконниках, я собирал их и бросал в ящики комода. «Представляю, что творится на пункте связи», – хмыкнул я заявившемуся на минуту Юлаю. Киклоп хохотнул, как запаздывающий гром: «Как раз этого ты представить не можешь».
Но мебель была внешним кругом.
Гораздо больше меня интересовал круг внутренний.
Я тщательно изучил постельное белье и одежду – никаких меток; перерыл комод, пошарил под диваном и под столом; удивительное дело – Юлай не хранил в домике ничего лишнего. Несколько технических словарей, старые тапочки… Бред какой–то. Если здесь и бывали гости, следов они не оставили.
4
Но самым тяжелым оставались сны.
Я спал один в крошечной комнатенке, похожей на кубрик. Мне не мешал храп Юлая, не мешала луна в окне, не мешали перемигивающиеся цветные лампочки аппаратуры, заполнявшей несколько стеллажей. Плевать, чем там занимается Юлай, что он записывает – я хотел выспаться.
Но выспаться по–настоящему никак не получалось.
Сны.
Если снятся такие сны, они не пустые.
В снах меня мучило вовсе не близкое прошлое. Мне не приходилось заново переживать случившееся в Итаке или на острове Лэн; мучили меня не загадочные списки, не слежка, не похищения; тем не менее я просыпался в слезах, в холодном поту.
Чаще всего я видел себя бегущим вверх по косогору.
В этих мучительных снах я всегда был ребенком, меня манил горизонт.
Задыхаясь, я бежал вверх по косогору – коснуться рукой синевы, казавшейся столь близкой. Она должна быть плотной, считал я, как облака, когда на них смотришь из самолета. Я ничего так не хотел, как взбежать по косогору и коснуться синевы.
Сизифов труд.
Кажется, Сизиф был хулиганом, он скатывал тяжелые камни на единственную караванную тропу, по которой ходили торговцы. За это его и покарали боги.
А я?
За что можно покарать ребенка?
«Господи, господи, господи, господи…»
Задыхаясь, шумно дыша, хватаясь руками за редкие сухие кусты, я бежал вверх по косогору к манящей, такой плотной и близкой синеве. Кажется, я что–то выкрикивал на бегу, а может, мне вслед кричали; проснувшись, я не мог припомнить ни слова, лишь сам факт. При этом я чувствовал: я кричал (или мне кричали) что–то важное, что–то необыкновенно важное, что–то такое, что могло изменить всю мою жизнь. Но я не мог вспомнить – что ? Все попытки вспомнить не приносили ничего, кроме головной боли.
Я просыпался, и подушка была мокрой от слез. Я просыпался, и слова, еще звучавшие в моей голове, как эхо, становились бесплотными, таяли, уходили; я помнил лишь стремление – к синеве.
Что я кричал? Почему меня это мучило?
Не знаю.
Проснувшись, смахнув с лица пот и слезы, я садился на подоконник.
Внизу шумел невидимый океан, в темном небе вдруг проплывал пульсирующий огонек – жизнь другого, не моего мира; помаргивали цветные лампочки аппаратуры Юлая, придавая грубым стеллажам праздничный вид. Все вокруг казалось основательным, прочным, созданным надолго, но – чужим.
Совершенно чужим.
5
Зато на исходе второй недели я выяснил нечто важное: у киклопа бывают гости, а сам он время от времени покидает тайную базу.
Той ночью, как всегда, я проснулся в слезах. Я кричал, но уже не слышал крика…
Действительно ли я кричал?
Я дотянулся до брошенного на стеллаж полотенца, потом пересел на прохладный подоконник. Внизу, в тумане, красиво расчертившем бухту на полосы, блеснул тусклый огонек.
Киклоп?
Я машинально взглянул на часы.
Что делает Юлай на берегу в три часа ночи?
Не теряя из виду мечущегося в тумане огонька, я оделся.
Огонек ни на секунду не оставался в покое, он двигался, он описывал странные дуги; потом отчетливо донесся до меня негромкий рокот великолепно отлаженного лодочного мотора.
Комната киклопа, пустая, темная, показалась мне незнакомой.
– Юлай, – позвал я, зная – он не откликнется.
Он и не откликнулся.
Я сунул руку в комод и достал фонарь. Тяжелый фонарь, я даже взвесил его в руке. Потом открыл наружную дверь и также негромко окликнул:
– Ровер!
Откликнется ли пес? Промолчит, как обычно? Бросится на горло? Днем он позволял мне наведываться куда угодно, исключая, разумеется, пункт связи, но как поведет он себя ночью?
– Ровер!
Пес не откликнулся.
Я закурил, задумчиво поглядывая вниз. Огонек там то гас в тумане, то разделялся на два – на берегу что–то происходило; возможно, Юлай был не один.
Алхимики?
До сих пор единственным человеком, всерьез верящим в существование таинственных алхимиков, оставался доктор Хэссоп. Он давно перевалил черту семидесятилетия и большую часть прожитой жизни отдал попыткам выйти на прямую связь с алхимиками. Однажды ему повезло: к нему подошел человек со странным перстнем на пальце. В гнезде перстня светилась чрезвычайно яркая точка. Этой светящейся точкой доктор Хэссоп сумел раскурить сигару… Доктору Хэссопу повезло и во второй раз: он обратил внимание на весьма подозрительного человека – Шеббса… Наконец, доктору Хэссопу повезло с Беллингером – на старика, судя по некоторым деталям, обратили внимание сами алхимики.
Но все эти истории закончились кровью.
Другими словами, ничем.
Кровью, – подумал я, задумчиво разглядывая скалы, выбеленные луной, смутный горб бункера, полосы тумана над темной чашей бухточки.
Кровью…
Не думая, что доктором Хэссопом двигало одно лишь любопытство, он явно искал нечто реальное. Но что? Не философский же камень?
Луна.
Ночь.
Огоньки в тумане…
Если впрямь существует тайный союз, оберегающий нас от собственных, нами же придумываемых игрушек, у такого союза должен существовать архив.
Я не знал, что может храниться в архиве алхимиков. Рукописи Бертье и Беллингера? Технические откровения Голо Хана и Лаути? Журналистские изыскания Памелы Фитц? Образцы неснашивающихся тканей, урановые пилюли, превращающие воду в бензин, секреты гнущегося стекла, герметических закупорок, греческого огня, холодного света?
Возможно.
Логика здесь желательна, однако можно обойтись и без нее.
Доктор Хэссоп был бы счастлив глянуть в такой архив хотя бы одним глазом; это он, а не шеф, мог