Бамберге Бэла Барабаш возражает Хиггинсу: многое, мол, зависит от воспитания. «Вы вдалбливали им, что есть бог, есть дом и есть бизнес, и больше нет ничего на свете. Так вы и делаете людей скотами». Настоящий же человек начинается с убеждения в том, что «самое главное в жизни — это дружба и знание».
В середине 60-х советская интеллигенция на это и уповала: дружба, творчество (поиск нового знания) да еще, пожалуй, любовь. Ныне звучат другие слова — дом, бизнес, наконец, вернувшийся Бог. И противоречия между этими понятиями и дружбой, любовью, жаждой познания не обнаруживается. Или, вернее, не обнаруживается большего противоречия, нежели то, которое было в советское время. В сущности, речь идет совсем не о соревновании систем, нет. Как минимум не совсем о соревновании систем. Речь идет о двух мировоззрениях. Одно требует постоянного движения, другое — упорядоченного покоя. Стругацкие 60-х решительно стояли на стороне первого. И решительно видели в сторонниках второго своих неприятелей. Эта позиция вызывает естественный вопрос: разве не может быть благотворным чередование покоя, накопления сил, с периодами бешеного развития?
Но это уже более сложная и совсем не романтическая схема.
Беседа Хиггинса и Барабаша происходит в XXI веке, то есть во времена, когда капитализм умирает: для Хиггинса он уже труп. Инженер предупреждает комиссара: «Это опасный труп. А вы еще открыли границы. И пока открыты границы, мещанство во всех видах будет течь через эти границы. Как бы вам не захлебнуться в нем».
В ответ Бэла Барабаш высказывается так, как мог бы высказаться, наверное, Бэла Кун: «Не для коммунизма, а для всего человечества опасно мещанство… Мещанин — это все-таки тоже человек, и ему всегда хочется большего. Но, поскольку он в то же время и скотина, это стремление к большему по необходимости принимает самые чудовищные формы. Например, жажда власти. Жажда поклонения. Жажда популярности. Когда двое таких вот сталкиваются, они рвут друг друга, как собаки. А когда двое таких сговариваются, они рвут в клочья окружающих. И начинаются веселенькие штучки вроде фашизма, сегрегации, геноцида. И прежде всего поэтому мы ведем борьбу против мещанства. И скоро вы вынуждены будете начать такую войну просто для того, чтобы не задохнуться в собственном навозе».
Что из этого следует?
Авторы уверены: мещанство, бюргерская тихая и обеспеченная жизнь, лишенная динамического идеала, — вещь, которая иной раз достойна пули.
А уж для его последствий одной пули будет мало…
18
В повести «Дни Кракена» та же борьба с мещанством передана не через «сократические диалоги», когда одна из сторон заведомо права и, следовательно, заведомо должна победить, а через «игру» персонажей. Конечно, главный герой время от времени знакомит читателя со своими «мыслями по поводу», но это неизбежно: повествование ведется от первого лица. Лобовым высказываниям отдан весьма незначительный объем, их почти не замечаешь. Результат: те же идеи, что и в «Стажерах», поданы теперь эффектно, красиво, без метания громов и постановочных дискуссий. Получилось на порядок сложнее и на порядок сильнее.
«Дни Кракена» строятся на противостоянии двух героев.
Центральный персонаж — Андрей Головин. Он прозрачен, легок, светел, как солнечный день. Это какой-то июльский человек, наполненный теплом и витальной энергией. Над черновиком «Дней Кракена» работал Аркадий Натанович, и в центральном персонаже просматриваются черты его характера, детали его биографии.
Это очень обаятельная личность, «агитирующая» за родной для Стругацких этический идеал без громких слов, без лозунгов, без пафосных сцен — одним своим поведением. Профессиональный переводчик с японского, он уже достиг высокого статуса в своей профессии. Ему позволено самостоятельно выбирать тексты для работы. И он занимается самым сложным, самым интересным, самым талантливым, — пусть эти произведения на порядок более трудны, чем обычная «текучка». Высокая трудоемкость отнюдь не предполагает повышенной оплаты. Само погружение в стихию перевода, само творчество доставляет главному герою ни с чем не сравнимое наслаждение… да и полное нравственное удовлетворение.
«Я — чернорабочий мировой культуры».
«Я, будучи убежденным коммунистом, не мыслю жизни без работы».
В личной жизни ведущий персонаж — личность, раскрепостившаяся, сбросившая путы жесткой морали, какой бы она ни была — советской ли, традиционной ли. Героя ведет чувство, он ошибается, исправляет ошибки, но никому не позволяет отнять хоть малую часть своей свободы. В одном из планов работы над сюжетом повести ясно указано: сущность «крайних представлений», то есть твердых принципов морали, — мещанская.
Юля Марецкая — активистка и общественница, кажется, влюбленная в Андрея, но ему не нужная. Она-то как раз выполняет функцию столпа морали. В повести она подана стеснительной молодой женщиной, не сумевшей «отделаться от некоторых ублюдочных принципов, которые ей внушили еще в школе». Но если кто-то шел против ее убеждений, Марецкая могла доставить ему неприятности — из педагогических соображений. И стеснительность ей ничуть не мешала. Ее реплики словно отлиты из бронзы: «Ты не имеешь права. Как твой товарищ и как член партбюро я предупреждаю тебя, это выглядит некрасиво». Или: «Мы сейчас ведем… борьбу за моральную чистоту, стараемся не оставить без внимания ни одного случая нарушения норм коммунистической морали — и вот пожалуйста, коммунистка, член бюро подозревается в… распущенности». А Головин отвечает ей: «И очень жаль, что мы не любовники, а то бы я постарался доказать тебе, что счастье не в печати от загса».
Право требовать от другого человека соблюдения собственных принципов, если они совпадают с принципами общественной нравственности, в повести торпедируется. Устами главного героя авторская позиция высказана совершенно однозначно: «Принципиальность становится последней ступенью к уверенности в собственной непогрешимости. А что может быть ужаснее в человеке, да еще в неумном человеке, нежели абсолютная и непоколебимая уверенность в собственной правоте при любых обстоятельствах и в любую минуту!»
Подобная позиция была близка огромной части тогдашней интеллигенции, тяготившейся негласными этическими табу прежнего периода, несколько, правда, «размоченными» во время войны, но еще властно руководившими жизнью советского общества. За кормой остался период пуританства и ригоризма, воспринимавшихся позднее как часть «сталинских цепей». Этический идеал интеллигенции требовал максимально возможной свободы для личности. А значит — не только свободы политической, творческой, но и свободы в отношениях между людьми. Предполагалось, что личность будущего, рождающаяся в настоящем, сумеет определить для себя меру ответственности за свои поступки и возьмет на себя эту ответственность добровольно. Иначе говоря, без принуждения со стороны общества, или, как тогда говорили, «общественности».
«Мещанство» в толковании братьев Стругацких расширялось, поглощая Традицию в большом и малом. Возрождение традиционных устоев, сменившее «сексуальную революцию» первых постреволюционных лет с ее «стаканом воды», органично вписалось в эпоху Империи, в советское имперство. Артистка, обнимающая на киноэкране супруга и нежно обращаюшаяся к нему со словами: «Муж мой, кровинка моя…», а потом отвергающая его ради социального служения, стала тогда воплощением этики долга, самоограничения, четких нравственных ориентиров[7]. Она была понятна для многомиллионных народных масс. А вот если бы та же артистка с той же лаской прижималась к чужому мужу… ох, далеко не весь зал сочувствовал бы ее «непростой судьбе».
Интеллигенция стремилась к иному. Она чувствовала стеснение от негласного права социума судить личность «за моральное разложение». Она отвергала прерогативы какого-либо «общественника» пенять «разложенцу» от имени всеобщей нормы. А значит, ждала размягчения нормы. Или, лучше того — желала сама диктовать норму, позволявшую значительно большую степень индивидуальной свободы в семье, дружбе, любви. Стругацкие, играя в команде интеллигенции, мощно били тараном в ворота Традиции,